Ближе к Новому году, незадолго до каникул, в комнате у Маши и Даши собираются девочки. Тихо выпив две бутылки вина и покурив в форточку, девочки начинают громко обсуждать вопрос: должна ли девушка, за которой достаточно долго ухаживал молодой человек (допустим, что он дарил ей подарки и цветы, платил за нее в ресторанах и клубах), соответствующим образом расплатиться с ним или, как выразилась сторонница противоположной точки зрения, для мужика это лотерея: выиграл — радуйся, проиграл — извини, тут не магазин. Машу мутит от крашеного спирта и от циничности ее одноклассниц и вдруг передергивает от понимания, что этот же вопрос с неумолимостью разрушителя (смешно не поддаваться, — сказал бы А. А., но Маша не читала Бродского) вламывается и в ее судьбу. Не в том дело, что Коля ей не нравится — так вопрос не стоит. Но она чувствует, что это не ее сюжет. Она просто не может себе представить, как она будет с ним, кхм, гулять. В этот момент она твердо решает завтра же сказать Коле, что он очень симпатичный, но.
На следующий день (последний перед каникулами) Маша помнит о своем себе обещании и напряженно ищет предлог его нарушить. И может быть, она в конце концов нашла бы его, но ближе к вечеру (Даша еще сдает какую-то контрольную) в комнату приходит Коля и, заметно нервничая, говорит ей «я тебя люблю». Маша задерживает дыхание, чтобы на выдохе сказать ему, но язык ее вязнет во рту: она понимает, что что бы она сейчас ни сказала, все будет, в сущности, то же, что ей уже сказал Рома, которого она никак не выкинет из головы. Маша вцепляется пальцами в колючий ежик волос и молчит, молчит, молчит. Коля ждет, потом тихо говорит «извини» и уходит. Маше хочется плакать; она восстанавливает в памяти свое состояние, в котором она была, когда Даша здесь, в этой комнате, намыливала ей голову, и ей кажется, что если бы не это, ничего бы не случилось.
Из того момента, когда Даша снимает с Машиной головы склизкие рыжие пряди, стряхивает их в ведро (на пол шлепаются комки густой пены), а Маша наблюдает за ней (и за собой) в маленькое овальное зеркало, прислоненное к настольной лампе, и ей весело и тоскливо, — из этой точки тянется (как в развеселой кинокомедии, когда надо показать на карте передвижения героев) пунктирная линия в зимний, горящий рождественскими огнями Кёльн, куда на фестиваль молодого европейского кино Маша привезла только что смонтированных «Гугенотов» и где Рома поймал ее на фуршете по поводу открытия, и потом без малого неделю между показами и семинарами они шатались из кнайпе в кнайпе (в одном из них и прозвучал ее укол, вызвавший у Ромы поток извиняющегося бормотания: Евгеньев, ты бы постеснялся так ко мне прилипать после всего…), и наконец на пятый день Маша привела его в свой номер, в окне перемигивались красно-зеленые гирлянды, и было понятно уже, что теперь произойдет то, что должно было произойти восемь лет назад: отставив стакан с минералкой, он притянет ее к себе, поцелует и стащит с нее футболку. Момент длится, Рома подается в ее сторону и снова хватается за стакан, Маша молчит, сжимает руками колени (она сидит с ногами в кресле), и в голове ее проскальзывает искра понимания: не в том дело, что он стеснялся ее, а в том, что боялся. Он не поверил бы, даже если бы она прямо сказала ему, что все, что ей нужно, — это его тело и, главное, руки, плечи, губы, ей тогда не нужен был он сам, его время и свобода. Все, что она хотела, это чтобы он обнял ее и раздел, и самой раздевать его, а все остальное, о чем он говорил ей в пустой курилке, когда она пришла в институт в третий раз, предпоследний, мол, не хочет ее обманывать, будто любит, потому что не любит, и не хочет, чтобы она жалела потом, ты очень красивая, ты найдешь себе мальчика, который очень-очень будет любить тебя, и скажешь мне спасибо (от фальши в его голосе Машу и теперь еще передергивает, Рома беспокоится: холодно? — да, кажется, замерзла), — все это глупая ерунда, заплывшая в ее жизнь из какой-то совсем другой истории («другой оперы», — шутит про себя Маша и сдерживает улыбку, потому что Рома уже тянет руку со стаканом к столику).
И вот, когда наяву сбывается то, что наполняло беспокойством ее ночи восемь лет назад (и семь, и шесть), — внимательные Ромины глаза приближаются и пересекают границу, отделяющую чужое от своего, другого от меня, — Маша ловит его ладонь и прижимает ее к своей щеке, отвечает на его осторожный поцелуй, и перед тем, как сосредоточиться на тепле их общего теперь тела, перед ней на секунду приоткрывается страшная, полная тоски яма, и из нее просверкивает откровение, которое, прежде чем погаснуть, успевает свернуться в обессмысленную формулу: секс — дело молодых.
Секс есть проблема, которая должна быть поставлена. Девочки, окружающие Машу в школе, наэлектризованы сексом по самые уши. Чаще всего они говорят о сексе, разговоры эти бесконечны и по сути невинны, хотя Маша не раз краснеет от глупых подробностей и еще — когда ей приходится мотать головой вместо ответа на вопрос Маша, а ты еще не?.. Девочки смотрят на Машу покровительственно, предлагают советы и потом снова переключаются на отчеты о клубах, свиданиях, звонках, — одноклассники, студенты, курсанты, учителя — всякий попавший в поле зрения мальчик становится предметом разговора и оценки, и при этом все девочки мечтательно прикрывают глаза, когда речь заходит об А. А. (и это даст повод девочкам весной шептать за Машиной спиной, что, мол, в тихом омуте). Однако, слушая эти разговоры, Маша с удивлением понимает, что о самом сексе, сексе как таковом, речи нет. Проблема эта занимает ее, и ощущение, которое у нее появляется и которое разрешится в мысль много лет спустя, — вот оно: вглядываясь в секс как таковой, сохраняя честность, отставляя соблазн решить его как что-то из того, что через секс себя только проявляет — производство детей, удовольствие, тщеславие, власть, бизнес, — нужно признать, что существо секса есть молодость.
(Культура, главной сексуальной фантазией которой является худенькая опытная девочка-подросток, а главным жупелом — педофил, есть культура невротическая, и, как всякий невротик, она подвержена внезапным приступам агрессии, так что нужно сразу обезопаситься от обвинений как в использовании готовой модели, так и в производстве child-porno: Маша не лолита, потому что к тому моменту, когда той самой весной А. А. в пустой родительской квартире решился расстегнуть первую пуговицу на ее рубашке, ей было уже семнадцать, да и ему было всего только двадцать шесть, и, кроме того, что важнее, Маша не Лолита, потому что тогда, когда она помогала ему расстегнуть ремень на своих джинсах, она все-таки была еще девственницей.)
Маша смотрит на девочек, слушает их речь — она заворожена их молодостью. Причина, по которой она по вечерам, согнувшись над письменным столом, при желтом свете лампы рисует обезображенных старостью женщин (она ходит подглядывать их в соседнюю аптеку и в продуктовый магазин), не в том, что она подвержена пороку раннего взросления, совсем нет, дело в другом: над листом бумаги, с карандашом в руках, она понимает, что молодость можно обнять мыслью только как то, что уже прошло. Тогда понятно, что секс есть тоска по тому, что не сбылось, но сбыться и не могло: касание животов как единственная возможность разделить с соседом тоску.
В щебечущей девичьей компании, в комнате общежития или в классе на перемене Машины глаза время от времени стекленит тоска — и тоска эта намертво слипается с неизвестного (пока) происхождения ужасом, который холодным ручьем стекает по спине и ночью, когда Даша уже спит, вытаскивает Машу из-под одеяла к столу, где она пытается справиться с дрожью, рисуя своих одноклассниц — красавицам с жадными глазами она дает бугристые темные старушечьи руки, благо она уже наловчилась ухватывать их карандашом, но все чем-то недовольна, что-то остается несказанным, пока наконец однажды ночью (ветер свистит в щели рамы, и свет лампы отражается в окнах напротив) на бумаге не появляется старуха, жующая мороженое за столиком в кафе (такую — видела, не соврала, и именно пустыми деснами жевала) — ложка во рту и губы обнимают ее, но глаза, закатившиеся к потолку, — это глаза школьницы. Когда утром этот рисунок увидит Даша, ее передернет от отвращения, но у Маши ёкнет сердце — все правильно, это ужас, который ей удалось поймать.
«Гугеноты», которых она привезет в Кёльн на фестиваль, чтобы встретить там Рому, будут, в сущности, о том же, о невозможном событии молодости, и труппа, которую она набрала в картину, — двадцать пять мальчиков и девочек выпускных классов, — набрана была не для того, чтобы доказать, что grand opéra можно сыграть задорно и современно (это ведь только инерция жанра), а для того, чтобы вывести в кадр молодость и проблематизировать ее.
Решение это, набрать непрофессиональных артистов, да еще подростков, которое, по общему признанию, и сделало «Гугенотов» не просто кинопостановкой, а самостоятельным явлением кинематографа, родилось случайно. Лелюш будто бы изобрел отражатель только потому, что отчаянно не хватало денег, выделенных на съемки рекламного ролика, ставшего в результате великим «Мужчиной и женщиной». Поначалу Маше казалось, что самое сложное — это выиграть конкурс: La Société Parisienne des Amis de l’Opéra, озаботившееся вдруг тем, что «наша гордость», величайшее произведение Мейербера до сих пор никогда не было экранизировано, искало режиссера по всей Европе, — и то, что из сотен рассмотренных кандидатур была выбрана именно она, на тот момент казалось чудом. Только через много лет стали говорить о том, что выбор был очевиден и что искра гениальности уже видна была в тех студенческих работах, которые она снимала в Мюнхене. На самом деле, если отвлечься от строгой логики судьбы, причин было две. Во-первых, бюджет не позволял пригласить на картину знаменитого или хотя бы опытного режиссера, и поэтому искали среди начинающих и даже выпускников киношкол. И во-вторых, один из членов общества, пожилой кинокритик в синем пиджаке чуть не до колен и тонкой сигаретой в губах, читавший в Мюнхене курс, на который Маша была записана, был попросту в нее влюблен. Маша не подозревала об этом потому, что искренне думала, что критик — гомосексуалист, поэтому когда он вдруг выпускной весной позвонил ей и после трогательных расспросов («над чем работаете», «нет ли проблем с жильем» и «что будете делать после окончания») сказал, чтобы она прислала свежую работу, как только закончит (вы уверены, что не дольше месяца?), и объяснил зачем, Маша, повесив трубку, вдарив по стене кулаком так, что ее Mitbewohnerin, тихая девочка из Словакии, вздрогнула и расплескала кофе на одеяло, — Маша не могла усомниться в том, что этот педик верит в меня, понимаешь?