— А что мы принесли! — кричал Эдвард.
— Нипочем не угадаешь! — кричала Генриетта.
Тем же манером они прошествовали к Вилли и положили ему на колени легкий, мягкий и округлый предмет. Вилли приподнялся, наклоняясь над ним и восклицая с интересом:
— Что бы это такое могло быть? Как вы думаете, Джон?
Дьюкейн подошел ближе, разглядывая тускло-зеленый продолговатый, с ладонь длиною шарик, который Вилли с любопытством трогал пальцем.
— Похоже на птичье гнездышко, — сказал он.
Он почувствовал себя de trop[14], посторонним, который затесался не в свою компанию и портит людям настроение.
— Длиннохвостой синички! — крикнул Эдвард.
— Деток вырастили — и вот! — подхватила Генриетта. — Мы наблюдали, как они вьют гнездо и после тоже наблюдали все время, пока они не улетели. Хорошенькое какое, правда? Снаружи, видите, мох и лишайник — смотрите, как их сплели, — а изнутри выстлано перышками.
— Один человек подсчитал, больше двух тысяч перьев у длиннохвостой синицы уходит на гнездо! — вскричал Эдвард.
— Очень красивое, — сказал Вилли. — Спасибо вам, двойняшки! — Бережно держа гнездо в руках, он глянул поверх него на Дьюкейна. — До свиданья, Джон. Благодарю, что навестили.
— Ворона, вредина, старалась их прогнать, — объясняла Генриетта, — а они держались так храбро…
Вилли и Дьюкейн с улыбкой переглянулись. Дьюкейн улыбался иронически, сочувственно. Вилли — виновато и с безмерной печалью. Сделав прощальный жест, Дьюкейн повернулся к двери.
— Со мной все хорошо, слушайте, — крикнул Вилли ему вслед. — Так и доложите им там — все в порядке.
Выкошенная через луг тропинка привела Дьюкейна под пятнистую сень буковой рощи. Дойдя до гладкого пепельно-серого поваленного дерева, на котором они с Кейт обнимались, он не стал садиться. Постоял неподвижно с полминуты и, опустившись на колени посреди хрусткой сухой буковой листвы, облокотился о теплый ствол. Не о Вилли он думал, не Вилли жалел сейчас. Он бесконечно жалел себя за то, что лишен той силы, которая дается, когда постигнешь, что значит страдание и боль. Он и хотел бы помолиться о себе, призвать к себе страданье из вселенского хаоса. Но он не верил в Бога, а у страданий, что наделяют мудростью, нет имени, и вымаливать их себе — кощунственно.
— Как ты приехала, мы хоть бы разочек спели купальную песенку, — пожаловалась Барбаре Генриетта.
— Возьми да спой, чего же ты!
— Нет, надо всем вместе, иначе не считается.
— А я ее забыла, — сказала Барбара.
— А я не верю, — сказал Пирс.
Барбара, растянувшись, лежала на плюще. Пирс стоял немного поодаль, опираясь на надгробный камень, с которого сосредоточенно соскребал ногтем желтый лишайник.
— Сходите, ради бога, выкупайтесь втроем, — сказала Барбара. — Мне неохота. Лень чересчур разбирает.
— Минго того и гляди перегреется, — сказал Эдвард. — И почему это собакам не хватает соображения лежать в тени?
Минго лежал, отдуваясь, на плюще возле Барбары, которая время от времени покачивала босой ногой его горячее овечье туловище. Заслышав свое имя, он повел глазами, приподнял хвост-колбасу и бессильно уронил обратно.
— Мне даже смотреть на него жарко, — сказала Генриетта. — Хорошо бы уж дождик пошел.
— Так уведи его отсюда, — сказал Пирс. — Спихни в море!
— Пойди найди летающую тарелку, — сказала Барбара.
— Мы ее правда видели, честное слово!
— Так ты идешь, Пирс? — сказал Эдвард.
— Нет. А вы, близнята, — брысь купаться и хватит путаться под ногами.
— Всем расхотелось теперь ходить купаться, — сказала Генриетта внезапно, чуть не плача.
— Ты злишься, Пирс! — крикнул Эдвард с осуждением.
Считалось, что злиться — серьезная провинность.
— Да не злюсь я. Извини.
— А может, нам не купаться? — сказала Генриетта Эдварду. — Поиграем лучше в барсучий городок.
— Не знаю, я хочу купаться, — сказал Эдвард.
— Ну и вперед, — сказал Пирс. — Может быть, и я за вами. Ступайте, будет дурака валять!
— Айда, Минго, — сказал Эдвард.
Минго нехотя встал. Честно изобразил улыбку на своей серой мохнатой морде, но, разомлев от жары, не удосужился повилять хвостом, предоставив ему вяло болтаться позади, покуда сам он брел вслед за двойняшками, с осторожностью наступая большими косматыми лапами на податливый плющ.
Заброшенное кладбище лежало в четверти мили от дома. Со своею зеленокупольной шестигранной часовней, храмом геометра-бога, пустующим под замком, оно свидетельствовало о бурной жизни здешних мест в восемнадцатом веке, оставившей ныне по себе одни лишь памятники. Тесно застроенная площадка спускалась к морю, а за ней, по неглубоким, затененным деревьями лощинам, по складкам меж отлогих пригорков, освещенных солнцем вдалеке, виднелись блеклые фасады прямоугольных домов, служивших некогда кровом этому, теперь уже безмолвному населению. Там, если кто из них и задержался до сих пор, то в качестве самых благовоспитанных и скромных призраков. Здесь же они хранили нетронутым свое прошедшее время, тоже, пожалуй, обретя некоторую призрачность, но все-таки — существуя, как существуют подлинные сновидения подлинных спящих. Задрапированные урны и обелиски, усеченные поверху колонны, наклонные плиты с вырезанными на них ангелочками и четкими надписями, уверенно и соразмерно выведенными под диктовку свыше, отсвечивали голубоватой белизной на ярком солнце, трепеща между присутствием и отсутствием, словно были не явью, а видением — такое наблюдаешь порой на археологических раскопках в Греции.
Однако, при всей компактности этого поселения, оно им в полном смысле слова не было. Присутствовало в нем единство, не без небрежности навязанное, быть может, божеством, которое и собиралось сюда вернуться, да запамятовало о том впоследствии — некая схема, продуманная и непостижимая, несхожая с людским искусством. Витало ощущенье речи, которая, как бывает в театре под открытым небом, не успев прозвучать, мгновенно поглощается воздухом. Природа, надо сказать, овладела кладбищем с непреклонной, почти зловещей решимостью, словно бы вознамерясь стереть, рассеять, свести на нет действие этих усердных не по чину усопших. Всю площадь кладбища плотно заплел мелколистный плющ, скрыв под собою без остатка камни помельче, карабкаясь вверх по стройным стволам тех, что повыше, заткав все промежутки между ними толстым настилом, слегка пружинящим под грузом, отделяясь от земли.
С возвышения, где находились Пирс и Барбара, в миле к востоку ориентиром деревушки маячил над вершинами деревьев тонкий серый шпиль трескоумской приходской церкви, а на западе, за бугром, поросшим старыми тисами, согнутыми набок и сглаженными по кронам то трепкой, то лаской сильного морского ветра, едва проглядывала крыша Трескоум-хауса. Впереди тянулся книзу общипанный овцами зеленый склон, переходя в усеянный валунами горизонтальный прибрежный луг. Близнецы как раз дошли до дальнего его края и замедлили шаг, пробираясь среди камней, то и дело останавливаясь, чтобы вытряхнуть из сандалий мелкую гальку. Минго, по всей видимости стряхнув с себя оцепенение, убежал вперед, и снизу явственно слышался его отрывистый, возбужденный лай — «приморский» лай, по терминологии, установленной Эдвардом. Умелый и азартный пловец, Минго, казалось, не переставал заново поражаться всякий раз явлению необъятной и неспокойной водной стихии. Чуть дальше медленно вышагивала вдоль берега фигура дяди Тео со склоненной головой. Прогуливаясь, дядя Тео смотрел исключительно на собственные ноги, точно зачарованный их размеренным движением. За дядей Тео мелькали чужие отдыхающие — «местные», как именовали их дети, которых этот отрезок берега, к счастью, манил в самых малых количествах, во-первых — из-за противных камней, а во-вторых — из-за крутых уступов и сильного течения: считалось, что купаться здесь опасно.
Барбара, вытянувшись во весь рост на солнцепеке, покоилась, точно в колыбели, посреди плюща. Она скинула с ног сандалии и, когда бросилась сразмаху на темную пружинистую зелень, белое в бледно-зеленых маргаритках бумажное ее платье сбилось выше колен, обнажив загорелое бедро. Полузакрытые глаза ее влажно и уклончиво поблескивали из-под ресниц.
Пирс, стоя к ней спиной, яростно сдирал плети плюща с небольшого квадратного камня, открывая вырезанное на нем рельефное изображение парусника.
— Так, значит, я по-твоему вру? — сказала Барбара, помолчав.
— Не верю я, что ты забыла купальную песенку. Быть не может.
— Почему это? Когда живешь в Швейцарии, все здешнее отступает.
— Все здешнее важнее, чем Швейцария.
— А кто спорит?
— Сама же плакала, когда уезжала!
— Я выросла с тех пор. Теперь я плачу, только когда мне скучно. Мне скучно с тобой! Шел бы ты куда-нибудь — купаться, что ли!