Тридцать людей, отобранных в КБВ, милиции, УБ[18] — все с какими-то трагическими эпизодами в своих биографиях, и поэтому жаждущие возмездия, — стояли в вышеупомянутом строю и слушали диктант попа.
Да. Знаю молитвы и по-украински. Это было за день до переброски чоты в лес, когда инспектирующий обучение майор устало пробормотал:
— А может, переделать и польское Ойченаш, а, поручник?
Энэсзэтовская[19] банда, орудующая в окрестностях, на которую могла наткнуться провокационная чота, отпускала с обрезанными ушами людей, которые оканчивали у них «духовную семинарию».
Почему я, собственно, согласился? Теперь, по прошествии стольких лет, всматриваться в себя так же нелепо, как разглядывать детали механизма часов с высокой горы.
А почему я должен был не согласиться? Из страха? Потому что хотел служить «просто в армии»? Так как: «а почему, собственно, я»? В конце концов это было доказательством того, как высоко ценят меня власти.
У попа были омерзительные, жирные космы, перепуганный вид. Майор что-то заподозрил. Однажды он приказал продиктовать себе уже выученную молитву и куда-то ее отнес. Проверяет — веселился я. Проверяет, не «сунул» ли поп туда что-нибудь такое, что дало бы возможность какому-нибудь набожному убийце учуять нас и разоблачить. Поп боялся, поэтому я ему верил. И оказался прав: больше майор к молитве не цеплялся. Проверена. Была не нужна. И вот теперь: «Ну, так молись», — приказал мне человек, который имеет право меня убить.
Теперь, когда моя голова находилась у стоп моего убийцы, я понял, что человек имеет право убивать людей. Правый — неправых.
Странное это было путешествие. В крытом брезентовом кузове грузовика светились красные точки сигарет. Несколько дней мы уже не говорили между собой по-польски.
— Дай прикурить.
— Але чортова дорога, трясе.
— Щоб тебе сильнiше не затрясло.
Кто-то насвистывал гайдамацкую песню. Кто в ушанках по случаю ранней весны, кто в бараньих шапках, несколько человек в немецких и несколько в польских полювках.
Даже оружие великолепно нас «приспосабливало». У нас было два ручных пулемета Дегтярева и скрыпач, настоящий, взятый где-то у бандитов или реквизированный в их «малине», выбрасыватель минометных снарядов собственной, уповской, работы. Мы были хорошо замаскированы. Я стал прикуривать папиросу. Сломал одну, вторую, третью.
— Легка тобi писана доля, наш пане сотнику, — послышалось из темноты. В этих словах я слышал неприкрытую враждебность.
«Кто это?» — подумалось мне.
— На, прикури, — поднес мне сосед сигарету. Я взял его руку за запястье. Почувствовал грубое сукно мундира. Может быть, это была немецкая шинель, не знаю, но я принял эту руку за дружественную руку судьбы. Я машинально поправил пояс с ракетницей. Это было единственное, кроме устного пароля, но разве можно докричаться сквозь пулеметный грохот в облаве, — средство, говорящее о специальном назначении чоты.
«Ты должен убегать от облавы, как будто сам являешься провидныком Закерзонского Края. Если что, должен драться с нашими, как они. Ничего не поделаешь… — Майор замолчал и вдруг раскис. — Мать твою так!» — сказал он и взял меня за голову, покрытую потрепанной зеленоватой немецкой полювкой.
И майор остался. Со мной теперь только шофер. Теперь уже нет никого, кто бы соединял нас с родной частью, с родным языком, пожалуй, даже с самим собой, совершившим псевдоперевоплощение при помощи фальшивых документов. Я дотронулся рукой до кованного из металла бандеровского ордена. Я был заслуженным сотником с заученным на память прошлым.
«Докладывает бывший адъютант полковника Клима Сабура, командующего УП „Север“. Сабур — это псевдоним Романа Клячковского из Станислава. Мне приходилось работать с ним еще до войны в Народной Торговле. В 1941-м я был арестован вместе с ним советскими властями. Вместе с ним меня освободили гитлеровские войска. Работал в Украинской вспомогательной полиции, потом при организации „Грона“. Наконец мы воевали в УПА „Север“ вплоть до рокового ноября 44-го (это была дата ликвидации Клима Сабура вместе со всем штабом; возможность очной ставки полностью исключена). Теперь я прорвался в округ „Сан“, где получил сотню в курине „Смертоносцев“. Теперь, после ликвидации „Смертоносцев“, ищу связь с провидныком, так как у меня в чоте курьер из Вены со специальным поручением…»
Каждый из моих тридцати людей имел такое же выученное на память прошлое. Сыновья сожженных крестьян из-под Кросна называли места заключений и сроки за принадлежность к ОУН[20]… Во время этих декламации были такие минуты, когда я начинал сочувствовать врагу, узнавая его нелегкую судьбу. Но тогда мне достаточно было вспомнить какой-нибудь бой с противником, страшным и жестоким, как история, средневековья.
Еще на двухнедельных учениях своей чоты я думал, что, когда мы окажемся наконец в лесу, будет легче: наше переодевание явится обычной маскировкой в бою. А сейчас для нас лес был зловещим, холодным, слишком большим, как одежда, снятая с трупа. У меня ни с кем не могло быть связи, кроме врага, которого я никак не мог ухватить, чтобы заключить с ним ложный союз. Две недели мы бродили, никого не встретив, как вдруг наткнулись на какой-то бандеровский отрядик, расположившийся, как было сказано, вблизи не то маленького поселка, не то смолокурни. Там было всего пять домов. В трех жили украинцы, в двух — поляки. Дома стояли тесно. Нагрянули мы туда ночью, расквартировал я людей, и… ничего.
Подали есть. Старый украинец даже починил кому-то из чоты на лапе сапоги, но ни словом не обмолвился. Напрасно мы рассказывали о последнем бое «Смертоносцев», о том, что нам необходимо войти в контакт с регулярным соединением. Молчание. Я с ужасом стал подозревать, что в переделке нашей чоты на бандеровский лад допущена какая-то ошибка. На третий день, рано утром, меня разбудил смолокур и с невероятной быстротой отрапортовал мне об «ужасной облаве» на главной дороге.
Наверно, какую-то часть КБВ или мою собственную седьмую пехотную дивизию принесло сюда в погоне за этим разбившим где-то поблизости свой лагерь небольшим бандеровским отрядом. Я скомандовал людям выступать. Не прошли мы и пяти километров, как я заметил, что находимся под угрозой окружения своими. Дать поймать себя в сети собственной облавы — самое худшее, что могло случиться. Обнаружить себя неизвестно какой ценой и с какими последствиями для собственной акции?. Я скомандовал людям бежать, желая пересечь цепь холмов, отделяющую нас от густого острова леса. Через четверть часа тут же рядом, в километре-двух, послышался внезапный взрыв лесного боя. Мы наткнулись на бандеровцев.
Я стянул людей в какой-то котловине, как беззащитное глупое стадо баранов. Во мне проснулись дурные привычки, выработавшиеся на фронте, но я сдержал себя: я не должен был сражаться, я должен был бежать. Отсюда нам ничего не было видно, только у Вовки, оставленного на наблюдательном пункте на краю оврага, был некоторый сектор обзора. В какой-то момент я не выдержал и, оставив людей, поднялся выше. Сделал я это своевременно, в тот самый момент, когда секция[21] солдат в боевом порядке двигалась в сторону оврага. Я упал па землю. Сердце билось так же, как во время боя. Те — люди, одетые в наши польские мундиры, были теперь «те» — шли быстро, видимо, выполняя какое-то срочное боевое задание. Я стал на ощупь искать ракетницу, чтобы дать знать, что мы свои, как вдруг лес задрожал от грохота. Это заработал «Дегтярев». Вовка стрелял длинными очередями.
— Вперед! — крикнул я.
Мы без потерь вышли из окружения. Вечером, отдыхая на случайном привале, я задал себе глупый вопрос. Сколько же там полегло солдат? Мы стреляли в своих. В тех шестерых из первой секции, а потом, когда мы строчили по встретившей нас огнем опушке леса?
«В конечном счете оправдаются все потери, которые может нанести нам твоя чота, если только ты достанешь нам провидныка. Пускай даже ты будешь драться с нами как сатана, твой плютон не уничтожит больше, чем плютон, два, ну три. А если в наши руки попадет провиднык, значит, им конец. Ты не должен попасть в плен к нашим. Чем больше тебе достанется, тем лучше; легче к ним доберешься. Если ты попадешь вместе с ними в облаву, значит, ты их купил, только нас не береги…»
Я смотрел на людей. Они жили. Радовались. Как странно, будто людям все равно с кем сражаться, коль скоро они уже сражаются. А я сам? А Вовка, стрелявший первым? Как прекрасен был в бою этот Вовка. Целясь, я вспоминал и удивлялся, что может быть проще адекватно выполненного приказа; теперь, наоборот, эта мысль кажется мне удивительной.
Через месяц у нас кончилось топливо. С едой было еще не так плохо; мы занимались реквизицией одинаково беспощадно как в польских, так и в украинских селах. Нас одинаково боялись как поляки, так и украинцы. В один из пасмурных ненастных дней, уходя от очередной облавы, мы вышли на первую настоящую связь. К нам присоединилось два стрильца из разбитой сотни. На следующий день к вечеру они привели нас в район, где расположился штаб их куриня. Несмотря на упорные уговоры, стрильци, ссылаясь на строгий, смертью караемый запрет Службы бэзпэки[22] приводить в район их расположения посторонних, дальше нас вести не хотели.