Петр Иваныч, стараясь не потревожить сон супруги, приоткрыл одеяло и вполз на свою половину. Зина по обыкновению ровно дышала, с едва слышным присвистом, но на этот раз Петр Иваныч умиляться не стал, было не до того. Он лег на спину и завел руки за голову. Было темно и пусто. Он лежал и думал о том, за что Бог, если имеется, наградил их с Зиной такою на старости лет бедой и как с ней теперь ему жить. В том, чтобы не рассказывать об этом жене — о том, что ему невзначай удалось вызнать про их Павлика, сомнений не было.
Ладно я еще, — перебирал он варианты отхода. — Я — мужик пока, я слажу с этим, кого надо привлеку по-тихой, сам, если что, вмешаюсь по-отцовски, чтобы… — дальше размышления обрывались, так как что дальше делать — было неведомо и, кроме того, становилось страшно: в любом случае — выйдет чего или нет по исправлению сына — станет известно не ему одному, а и тому еще, кто начнет содействовать. А это позор на весь мир, всем Крюковым позор и вечная проказа до конца фамилии. — Нет, — снова вернулся он к плану будущей жизни, — нельзя никого вовлекать в катастрофу нашу, сам буду определяться с Пашкой, своими средствами правды добьюсь. — Перед глазами возникло вчерашнее, и он зажмурился. Накаченные молодой кровью члены, Павликов и Фимкин, продолжали рубить воздух вперемежку с водяным паром и с концов их, с самых округлых поворотов стекала мыльная пена; она шипела, падая на ванное дно, размывалась водой и утекала в дыру, где тоже, как и в сердечном отверстии главной Крюковой мышцы, было черно, пусто, больно и призывно. И так же воронка эта водосточная не имела конца, потому что видно было Петру Иванычу от места, где наблюдал, лишь втягивающее в себя грязь и воду устье…
Зина дернулась во сне и тут же снова успокоилась, и Петру Иванычу вдруг показалось, что во всем этом есть доля и ее вины, верной его подруги, ставшей матерью его сына.
— Зачем же она такого рожала? — пришла в голову странная мысль и почему-то не показалась ему идиотской. — Если тяжелые были роды и травма намечалась, так можно как-то было и поучаствовать самой: дышать, как советовали, чтобы шло не поперек, а по прямой, как у нормальных всех, без искажений здоровья на всю жизнь.
Найдись в эту минуту другие виноватые в его горе, Петр Иваныч, конечно, Зину тут же передвинул бы на крайнее место, опустил бы по вертикали списка вниз, по самому остатку, но других пока не просматривалось — других надо было еще поискать. На всякий случай, пока не разобрался, Крюков вытащил левую руку из-под головы и переместил ее вдоль корпуса, пережав общее с женой одеяло так, чтобы отделить часть пространства, где спал, от супружеской половины. Жест был осторожным, но обязательным, и ничего он поделать больше с этим не мог, не умел оказывать сопротивления давлению внутреннего резус-фактора.
Дальше — снова было больше, чем было до того, потому что Петр Иваныч обнаружил, что плачет. Он промокнул глаза углом простыни и не удивился такой своей мужской слабости. Год назад, в состоянии прошлого семейного кризиса ему удалось-таки сохранить известную мужественность и ни разу не зарыдать в связи с изменой Зининой молодости. Но это было в прошлом мае и близко не соответствовало нынешнему несчастью, не дотягивало даже до самой постановки вопроса, потому что, как ни посмотри, Зина, все-таки, ему даже не родственник кровный, хотя и родня. А Павел кровь его носит сызмальства: кровь, отчество и талант, который тоже не от святого духа возникает, а от вполне конкретного вмешательства в наследственность по отцовской линии. Стало быть, верно все получается — если отец не пидор, то это в сыне не от него, а от прочих людей или причин.
Он снова промокнул глаза и покосился на Зинину половину. Та спала, как будто ничего не случилось, как будто не она является матерью их Павлуши и не из ее чрева вышел на белый свет сын их, гомик. Крюков отжал руку назад, выскользнул из-под одеяла и побрел на кухню. Там он налил в стакан «Аиста» из буфетного запаса, поднес ко рту и, стукнув о зуб, опрокинул до самого стеклянного дна. Коньяк зашел гладко, но не ошпарил, а просто стек, куда надо. О закуске Петр Иваныч даже не вспомнил: просто обмыл стекло и побрел обратно без единой мысли, с одним только нерастворенным в спирту горем. По пути в спальню, из темноты гостиной в его сторону пару раз крякнул Слава, удивленный таким невниманием хозяина в свой адрес. Звук от бесполой птицы прозвучал приветливо и призывно, но не задержал Петра Иваныча против клетки; Крюков добрел нетрезвой уже поступью до кровати и снова лег подле Зины на свою аккуратную половину.
Снова вокруг было пусто и темно, но на этот раз ему показалось, что еще темней, чем раньше. Кроме того, темнота пошла кругами, толстыми концентрическими окружностями с размытыми черным по черному краями дуг и отсутствием малейших звуков. В центре кругов был сам он, крановщик Крюков. Он лежал теперь по-покойницки, с вытянутыми вдоль туловища руками, не чувствуя никакого соседства по постели ни от кого, четко, однако, улавливая, что будет разговор. С кем или с чем — сказать с определенностью он не мог, знал лишь — о чем. Другого разговора он не хотел, потому что и этот, так дело складывалось, мог стать последним в его жизни и судьбе.
А круги, пока он вникал в суть концентрической тьмы, тем временем набирали обороты, но при этом становились светлее: темно-серыми поначалу, затем — просто серыми, после — серое начало выцветать еще больше, превращаясь уже в грязно-белое, а то, в свою очередь, в считанные мгновенья обратилось в чисто белое, которое, резко ударив Крюкова по глазам, засияло уже в полную силу, направив на крановщика самую яркую и жгучую свою часть.
Петр Иваныч зажмурился, но тут же распахнул глаза обратно и сообразил, что свет этот уже не тревожит его, как миг назад, и вполне позволяет рассмотреть, хоть и расплывчато, картину мира, образовавшуюся в собственной спальне. Он и рассмотрел.
На подоконнике, напротив кровати, сидела, поджав под себя ногу, человеческая фигура. Вокруг нее сияло, и Петр Иваныч без особого труда догадался, что это Бог. Крюков знал, что есть Бог-отец и Бог-сын, но каким был этот, ему было неясно. Тем более, было непонятно, поскольку образ пришельца по всем делам напоминал внешность прораба Охременкова, но без привычного крикливого распиздяйства и раздражительной суетности.
— Вир-ра, Иваныч, — спокойным голосом приветствовал его Бог Охременков, — совсем ты у меня заспался.
—. Вы кто? — спросил у фигуры Петр Иваныч, удивляясь тому, что не очень смущен приходом незнакомца. — Вы Бог? — Тут же он подумал, что, если это окажется не Бог, а Охременков в чистом виде, то главное — сохранить достоинство и переделать все в шутку. Правда, смеяться не хотелось совсем, улыбка не сумела бы выдавиться на лице даже, если б он сильно этого захотел. Но понимал также, что оба они это знают в случае, если Охременков — натуральный Бог.
— Да, — ответила фигура, все еще оставаясь в неясном видении, — я Бог, как ты и сам знаешь, и слава мне вечная, и радость и печаль: все, что у тебя наболело — это тоже я вместе с тобой. И с Зиной, кстати, тоже, и зря ты ее не обижай Иваныч, она у тебя хорошая.
— Да вы что! — горячо вступился за самого себя Петр Иваныч. — Кто ж ее обидит, Зину-то, Зина ж мне жена единственная и детей моих мать постоянная, до сих пор.
— Вот-вот… — согласился образ прораба. — Я-то как раз об этом толкую, что мать обижать нельзя и отца тоже.
— Кто ж обижает-то? — искренне удивился Крюков. — Я как раз, наоборот, сам обижен, вроде.
Бог словно не услышал его и продолжил:
— И детей нельзя, потому что они за отцов потом страдают и мучаются.
— Да вы постойте, — тут он запнулся, так как не мог придумать, как обратиться к визитеру правильно: то ли господин Бог, то ли товарищ прораб, то ли просто Господи мой Боже. — Постойте, Боже, я как раз и говорю, что у меня проблема неразрешимая с Павликом, что у меня самого теперь горе больше, чем у него, и печаль, как вы сказали, вечная, а радость, наоборот, закончилась, мне просто рассказать неловко, дело очень нехорошее приключилось с Пашкой, отвратное просто, если честно, грязное, не для ваших ушей даже.
Охременков снова не отреагировал, словно отчаянная эта тирада не имела к его визиту ни малейшего отношения. Он выпустил из-под себя поджатую ногу, распахнулся, чем был прикрыт — белое что-то тоже было на нем, свободного покроя — и выпучил вперед обнаженную грудь.
— Только внимательно смотри, Иваныч, — негромко и внятно произнес он и прикрыл глаза.
Яркости в свете поубавилось, главная точка светила зашла за голову Бога-Охременкова и перестала сильно бить по глазам, как била до этого. Свет теперь обтекал божественную фигуру с боковых сторон, щадя зрачки Крюкова, нацеленные на центр композиции. Петр Иваныч вгляделся и обнаружил, что грудь была мужской, вроде бы, но и не вполне, потому что значительную часть ее покрывали пушистые желтоватые волоски. Но они были больше по краям и снизу, и больше походили на перышки, птичьи перышки не первой молодости, густоты и раскраса. В середине же зияло воспаленно-розовое пространство, словно ошпаренное чем-то густым и едким по типу неразбавленной кислоты, и эта середина сочилась слабым прозрачным раствором неизвестного происхождения.