При этих словах Патриарх остановился и с мольбой уставился на меня. Видимо, он забыл, зачем он все это рассказывал, и теперь не знал, о чем говорить дальше.
Я помог. Я спросил о Блоке:
- Отчего он все-таки умер? (Этот вопрос был как бы мой подарок ко дню его рождения.)
Он мгновенно оживился, и заработало словоизвержение:
- Блок? Ну, это так ясно… Все, что об этом говорится и пишется, - чепуха. С Блоком меня познакомил Стенич. Стенич был остроумнейший из людей. У Блока есть очерк о Стениче - "Русский Чайльд Гарольд". Кстати, тогда был такой писатель - Чумандрин. Это имя сейчас ничего не говорит, но тогда Чумандрин был очень известен. Так вот, Стенич так сказал о Чумандрине: "Я вошел в комнату смеха, снял штаны и повернулся задницей к зеркалу. И знаете, что я там увидел? Лицо Чумандрина". Ха-ха… Или вот такая его шутка. Стенич приходит к хозяйственнику, естественно, еврею, просить гвозди для писательского кооператива. "Гвоздей у нас нет", - кратко говорит еврей. "Как это у вас нет гвоздей? - вопрошает Стенич. - А как Христа распинать - гвозди нашлись?" Ха-ха-ха!..
После Стенича Патриарх внезапно перешел к смерти Толстого. После Толстого он перескочил к смерти Чехова. Смерть Блока совсем отодвинулась. Это была его обычная манера разговаривать: атомный распад ассоциаций.
- Я хорошо знал Книппершу… У Добужинского есть рисунок: вид из окна номера отеля, где умер Чехов… Кстати, вся эта история, рассказанная Книппер о пробке, вылетевшей из бутылки шампанского в миг смерти Чехова, - чепуха. Чехов умер, когда Книпперши не было в номере…
Он остановился, на лице его вновь было страдание: он опять забыл, зачем он все это говорил.
- Да, - сказал он растерянно, - девяносто два года - это много. (Все-таки уменьшил себе возраст на год!) Хотя… если б я не знал, сколько мне лет, - очки его радостно сверкнули, - я бы пожил. Дьявольски интересно!..
- А что вы думаете насчет… бессмертия?
- Абсолютно точно: его нет.
- Нет - бессмертия?!
- Никакого.
- А что же есть?
- А ничего. Это надпись на могиле знаменитого японского кинорежиссера: "Ничего". Мудрец был… Хотя герцогиня Лихтенштейнская, умирая, заявила: "Не оплакивайте меня, а лучше позавидуйте мне. Очень скоро я узнаю то, о чем здесь не знает никто". Но она была просто дура.
Он долго глядел на меня своими неправдоподобно молодыми глазами. И вдруг подмигнул. Я даже вспотел: он… понял!
И тотчас он протянул мне свою безжизненную руку.
- Запомните: ничего, - сказал он. И рассмеялся.
Пять часов. Я пришел на Мосфильм. У проходной меня встречает второй режиссер Федя. Отвратительный называет его Сектор Сладкой Жизни за неуемную страсть к удовольствиям. Он ведет меня через съемочные павильоны - мимо "Мерседеса", мимо рыцарского зала, где готовятся к съемке и в грязноватой полутьме между погасшими юпитерами разгуливают призраками балетные девушки, содрогаясь от холода тощими телами, и дьяволом скользит балетмейстер…
И тут я увидел декорацию московской квартиры. Очень знакомой квартиры. Я даже остановился:
- Что это снимают?
- Да какую-то древнюю вещь. Говорят, была очень популярна. Ну, еще этот написал… как его… Ну, он еще повесился…
Я почувствовал себя старым, как Карпаты. Я опять оглянулся. И опять поразился! Я стоял в точной декорации моей квартиры шестидесятых годов: те же навесные полки с книгами, та же кровать, та же медвежья шкура на полу. Я вспомнил, как било заходящее солнце в окно и как она стояла в черных очках на фоне двери… И читала, читала статью… И как потом упала на эту кровать, проклиная!
Наконец мой путеводный ангел привел меня по назначению: празднично горят юпитеры вокруг гроба. В гробу лежит сам Иван Сергеевич Тургенев, отчетливо виден его нос. Два усатых лакея стоят в ногах у гроба и преданно смотрят на покойника.
- Стоп! - заорал Лысый и Отвратительный тем дурным голосом, которым умеют кричать только настоящие режиссеры.
Вмиг погасли юпитеры, и Тургенев уселся в гробу. Ему приносят пирожок и бутылку воды из творческого буфета.
- Может, тебе все-таки выйти из гроба? - спрашивает язвительно Отвратительный.
- В гробу удобней. - И Тургенев с аппетитом начинает вкушать.
В это время к гробу приближается некто молодежный из "Комсомольской правды". Не покидая своего удобного местечка, Тургенев дает ему интервью о проблемах творческой молодежи Мосфильма. При этом он не забывает есть и собачиться с режиссером по поводу последнего кадра. В дискуссию вступают и оба усатых лакея, один из которых, к моему изумлению, оказывается Флобером, а другой (почему-то постарше) - Мопассаном.
И в этот момент Отвратительный видит меня. Глаза его сладострастно сверкают.
- Вот он нам все и объяснит! - радостно объявляет друг моей юности.
Но в тот же миг его лицо становится угодливо-жалким. Я догадался: в павильон вошла Она - жена и суперзвезда. (Следует указать на одно щекотливое обстоятельство: я влюбился в нее с первого дня, как ее увидел. И наконец, недавно получил… так сказать, объедки с пиршественного стола, где, видать, всласть поели. Но все-таки - мечта сбылась.) Под тонной киношного грима и в платье Полины Виардо суперзвезда по-прежнему дьявольски хороша. И мне приходит в голову естественная мысль: провести последнюю ночь - с нею.
- Представляешь, - продолжает Отвратительный, указывая негодующе перстом на гроб, - он все время меня спрашивает: "Неужели этот тип (Тургенев) столько лет любил одну бабу?!" (Теперь он обращается как бы сразу к двоим - к ней и ко мне.)
Я смотрю на порочные губы, на чувственный нос актера, который продолжает есть в гробу. Действительно, куда там "столько лет"! Этот и одно мгновенье за всю жизнь не любил!
Да, это была еще та команда - Тургеневых, Мопассанов, Флоберов!
И я заговорил, как всегда, упиваясь течением своих мыслей. Я пел как соловей, потому что в павильоне стояла Она. Я всегда талантлив, когда рядом есть хоть какая "она".
- Кажется, в дневниках Гонкуров записано: "Тургенев говорил, что любовь - это чувство особой окраски. Он рассказал о совершенно необыкновенном ощущении наполненности сердца. Он описывал глаза любимой женщины как что-то неземное…" - Я говорю и искоса поглядываю на Виардо: обычная высокомерная злость на ее лице уступила место сумрачной тоске. - Эти высказывания Тургенева очень удивили господ Гонкуров, каковые заметили, что ни они сами, ни господин Флобер с его пышными описаниями любви - никогда не умели так влюбляться. (Глаза Виардо совсем расширились, и на лице возникло нечто томное.) Вообще, - продолжаю я, - хорошо бы начать фильм сценкой обеда у тех же Гонкуров в 1882 году. Тургеневу тогда оставалось жить всего год. И вот за одним столом сидит такая компания: Гонкуры, Золя, Доде и Тургенев! И беседуют о смерти.
- Потрясно! - говорит мой друг.
А я с усмешкой отмечаю, как мгновенно опало ее лицо. Она настоящая актриса, и она заранее ненавидит сцену, где нет ее.
- Первым заговорил Доде: "Каждый раз, въезжая в квартиру, я ищу глазами, где будет стоять мой гроб…"
- Блеск!
- Подожди, сейчас вступит в разговор Золя: "После кончины матери мысли о смерти подспудно таятся в нашем с женой мозгу. И ночью в спальне, в свете ночника, глядя на жену, я чувствую, что она не спит и думает о том же. Но оба мы не подаем вида, что думаем о смерти. Из какого-то чувства стыдливости… Бывает, ночью я вскакиваю с постели и стою секунду-другую, охваченный невыразимым страхом". Кстати, после этих слов Тургенев, которому предстояло умереть всего через год и который знал это, сказал: "А для меня это самая привычная мысль. Но когда она приходит ко мне, я отвожу ее от себя вот так. - И тут Тургенев сделал еле заметное движение рукой. - У нас в России человеку, которого может застигнуть метель, говорят: не думай о холоде - замерзнешь".
- Какой кайф, - говорит из гроба Тургенев, - и как вы все это помните?!
Здесь Отвратительный только восхищенно разводит руками. И проникновенно обнимает меня. Глаза его влажны - он легко возбуждается.
- Надо писать эту сцену, а не обниматься, - язвительно замечают из гроба.
- Надо уметь отсняться хотя бы в том, что уже написано, а потом вставлять лишние эпизоды, которые никому не нужны! - слышится металлический голос Виардо.
И, метнув яростный взгляд, она выходит из павильона.
Номер удался. Теперь я не сомневаюсь, что сегодня мы непременно встретимся. И в постели она заставит меня по-клясться, что я позвоню и объясню этому болвану (мужу), "который, как известно, бросается на любую грязную девку и на любую дешевую сцену", что эпизод - лишний! Актриса! Актриса! Как же я люблю актрис! И конечно же, я ей пообещаю, и конечно же, с удовольствием докажу "этому болвану", что сцена лишняя. Грех дарить все эти удивительные слова стаду лакеев.
Когда Виардо уходит, я приглашаю всех соединиться у гроба. И тогда шепотом я произношу главное:
- Тургенев не любил эту старуху… Я говорю о Виардо!