«А Фома Аквинский (Булен на это откроет рот — удивительно сохраненное детство!), — Ольга пожалеет, что не может надвинуть очки на переносицу, — Фома Аквинский считал, что крысы, жабы, змеи, скорпионы, пауки созданы дьяволом, и у них нет души». — «Мне только одно непонятно, — скажет Булен ей в рифму, — если он напустил давно на землю этих тварей, то почему Ленина он так долго прятал от нас?»
Ольга знала, что сейчас он вскарабкается на своего нового конька — здорово, скажет ее неутомимый здоровяк, ее ценитель бифштексов, здорово, — и глаза (стеклянный тоже) у него воссияют счастьем, как глаза мальчишки, получившего паровоз со свистом и огоньками в рыле, — здорово, — он фыркнет это, как фыркал восторг от средиземноморской водички, на которую он успел отвезти ее на два сезона, здорово шарахнуть миленькую бомбочку в мавзолее…
И она повязала на бабий манер платок с хвостами под подбородком и закружилась перед ним:
В мувзолее я была:
Ленин там, как новенькой.
Вот когда помру я, бабы,
Ложьте к нему голенькой.
Кстати, Булен, целомудренный Булен, не позволял ей появляться на каннском пляже с нагим животом. А ведь с 1934-го, кажется, года многие дамы смело именно так ходили. «Ты хотя бы на них не смотрел бы тогда…».
22.Когда сталкиваешься с людьми малоприятными, вспоминаешь подробности жизни совсем неприятные. От подобных глубокомысленностей (глупокомысленностей!) можно и рассмеяться, но так говорил либо, простите, Толстой, либо, простите, Бальзак. В любом случае верно — печалилась Ольга. Она увидела Плукса — и вспомнила, конечно, тот день, фонарь, Илью, застучавшего вниз, себя саму и как сама побежала — нет, не за Ильей вовсе (он ее удивил — надо же, но нисколько не обжег своей неуклюжей персоной). Она думала (вот, какая дурочка), что плохо, плохо с Василием — иначе он был бы первым! Она, в самом деле, летела скорее туда, к беседке, успевая заметить поваленный ствол дуплистой липы (вот здесь он мог запнуться, здесь), провалившиеся кротовьи катакомбы (ну, конечно, одержимый Буленбейцер устраивал крысиную облаву — хоть потрудился бы присыпать), а ручьишко в канаве разве не мог стать роковым, а еловой лапой разве не могло хлестнуть по глазному яблоку?
Она, конечно, тоже бежала с осторожностью — не по открытым дачным аллейкам, — и потому подобралась к беседке (вдруг он с вывихом спрятался там, а не дома? из благородства не стал объяснять, что за горелки они придумали, с каким призом), итак, подобралась к беседке не со стороны входа, а с тыла, от полосы иван-чая и почти синей крапивы. Если еще знать, что под ногами натыканы лешьи тропы — так все они называли круглые ямки, полные черной водой, — то, кажется, можно представить, как медленно она шла. И потому ее, конечно, не было слышно, но сама-то она расслышала ее голос: «…что же, дамы в Царском Селе целуются по-другому?..» Что он ответил — уже не разобрала (а, может, просто гмыкнул с удовольствием?), но петушиный вихор а-ля Байрон — и с янтарным отливом — вдруг увидела сквозь обрешетку беседки.
Потом, потом она, конечно, поняла, что все-таки вышло неплохо — они ее не заметили: а ведь она себе все нарисовала, пока спешила к нему — вот он стонет (мужественно!), растирая ушибленную (да нет, перелом!) ногу, вот он в отчаянии думает, что она наслаждается поцелуями соперников в фонаре, вот он решает, пожалуй, и застрелиться (ему можно — ему почти восемнадцать), да, застрелиться, причем в записке (она даже видела ее перед собой) будет молвлено: «Жизнь, дорогие мои, не задалась…» — и тут она — входит, нет, чудодейственно появляется из сырости леса — «Тебе очень больно, милый мой?..».
Кстати здесь было бы процитировать снова Бальзака. Во всяком случае, его по схожим поводам цитировал Булен. «Любовь, как говорил Бальзак, зла, — Булен делал страдальческое выражение щек, — поэтому полюбишь и козла». Ольга смеялась, но спешила критически заметить, что общение с большевиками никак не способствует культурному развитию белогвардейца.
Разумеется, Ольга открыла ему свою детскую тайну. Ну да — кто-то должен был прибежать в светелку первым. Почему не я? Кажется, позвала мама. Она, знаешь, кричала — опять в подполе кто-то ворочается в твоей ловушке. Но ведь, действительно, тогда было нашествие крыс! Да, Илья лучший кандидат в поцелуйчики, чем Плукс.
И только одним был недоволен Булен: когда не знаем мы, что там с Ильей (он не мог сказать, что Ильи давно нет, но думал — нет), такие шуточки неуместны.
«Мои дорогие большевички называют это: капризы сытой барыньки». Конечно, он этого не сказал.
Да, и голодные (если верить, к примеру, зарисовкам писателя Михаила Мощенко) — не лучше. Чего стоит рассказ «Ренегатка».
«Ты читала? — Булен уже чирикал страницами в поисках нужной. — Наверное, этого автора когда-нибудь посадят. Бф! А неплохая, согласись, тема для фельетона?»
«Да-да, — Ольга иногда удивлялась его тугодумию. — Напиши скорее, чтобы скорее посадили».
«Смотри, — Булен никогда не был обидчивым, — большевики играют в добреньких», — он развернул «Франс суар». — «Группа подающих надежды ученых из новой России… лабораторные исследования ведет Тимофеев-Ресовский…» Тебе что-нибудь говорит это фамилия? Мне, например, не говорит. «Будущее за генетикой…» Ну конечно. «Химическая формула жизни…» Кажется, заманчиво пахнет секретной лабораторией. «Можно удивляться тому, как смело позволила красная Москва столь широкую поездку ученых… Дюжина русских фамилий… Алавастров, Воробейкин, Дундас, Лихва, Фенштейн…» — Ольга показала ему: голова болит от твоего сорокоуста, но Булен продолжал: «…Пожелаев?» — она выдернула у него газету. Да, Пожелаев.
«Но ведь это Полежаев! это Илья! это же ясно!»
Булен уже говорил в соседней комнате по телефону (по-немецки): «…га-га-га. Отрывают крылья у мушек? Мило-мило. Ищут эликсир жизни? Мило-мило. И даже не секретничают? Мило-мило. Болтают с журналистами направо и налево? А в какую сторону больше? Га-га-га…»
1.Он сам им позвонил. Так что ж тут удивительного? Телефонная книга Парижа — да, толстая, — но совсем не секретная. Буленбейцеров, между прочим, там оказалось четыре. Много! Но двое из них — раздвоившийся Федор: не выкинули из книги прежний адрес и телефон, а может, и Федор не стал извещать о перемене квартиры. Он не находился на нелегальном положении, но отнорочек оставить вполне благоразумно. Буквально значилось: 1) Ф. Буленбейцер 2) Федор фон Буленбейцер. Хорошо, а два прочих? Родственники. Крайне дальняя линия. Из любимых будто бы отцом Булена эстляндских Буленбейцеров. Собственно, это был один эстляндский Буленбейцер — Николай, теперь Николя (надо же: не Клаус). Другой — его покойный папаша — Вонифатий (по крайней мере, в русских документах) Буленбейцер. Его Булен видел, кажется, один раз — и не в Париже. Ольга отметила, что эстляндские Буленбейцеры — классические шведонемцы: им бы прирабатывать на своих же хуторах колодцами-журавлями (всегда смотрела, не со скрипом ли гнутся колени?), головы вытянутые (оттого, что предки напихивали шлем — вот и сдавило с боков), растительность головы тоже не признаешь буйной (преет под шлемом опять-таки), еще льдинки глаз, у Николя — с наволокой. Тут уж Ольга знала причину: она ему нравилась. Почему-то Булен считал, что раз в полгода надо участвовать в нетленно-торжественных радениях землячества дворян остзейского края (а входил ли Булен в их список? Или он — смеялась Ольга — опять соединял сантименты с профессией — мало ли кто за ревельским грогом что ему скажет в жилетку?)
И хотя задумывались такие радения на средневековый лад (вспомните рижское Братство черноголовых, существующее с 1498 года) и, соответственно, женщины были бы неуместны — но — новая эра! новая эра! — женщин привозили с собой, чтобы демонстрировать вроде новых запонок или пахучей бутоньерки. Кто скажет, что это не женская роль? Ольге роль даже нравилась. Булен в июльское утро ее именин протянул на пухлых ладонях шарики жемчужного ожерелья с вживленной в середину монистой из красного золота. Нет, он презирал парижские ювелиры. Мамино. И Ольга, конечно, смогла оценить. Она удивлялась, как хорошела ее (признаемся) подвядшая кожа под буленбейцеровыми жемчужинами. Нет, не буленбейцеровыми. Из рода Иваненков (фамилия матери). И, между прочим, девичья фамилия баронессы Врангель. Родство, впрочем, сочеталось туго, как и застежка на ожерелье. Но Булен все равно сиял от такого родства. «Отдай мне должное, — недовольно сопел он, когда Ольга ставила под сомнение данную генеалогию, — я совсем не болтаю об этом. И Петру Николаевичу ни разу об этом не напоминал». — «Ты же, собакин, никогда не встречался с Врангелем!» — «Почем знать, почем знать…»
Главное, повторяем, в другом. В ожерелье она хорошела. И, как заметила Ольга, это обстоятельство приятно волновало не только ее мужа (да, мужа). «Интересно, — думала Ольга, доброжелательно перебирая глазами костюм и детали лица у барона Николя, — интересно, он знает глагол „нагрузиться“?» И вопрос этот был не праздный: барон Николя непристойно вперялся в Ольгу именно благодаря выразительному глаголу. А чего, спрашивается, ради собирать землячества? Конечно, пели-пили-пели-пили….