Ему хотелось поверить в бога. Но с детства он знал, что бога нет. Наверняка знал. И если мать перед смертью заговорила о встрече — значит, ей просто не во что больше было верить...
Ему хотелось орать и вопить от бессилия грешить мучительную загадку, единственную из всех загадок — но людей вокруг она не волновала. Они стояли в очередях, ждали писем с фронта, мечтали о конце войны.
— Мудришь, Клим,— тревожно вглядываясь в племянника, сказал Николай Николаевич, когда тот попытался объяснить ему свои сомнения.— Рано тебе...
Клим пропадал в библиотеке; очередь возмущенно гудела, пока он выберет книгу: «Это я уже читал... И это... И это...» Молоденькая библиотекарша махнула на него рукой: он получил доступ в хранилище. Теперь Клим часами не слезал с лесенки, горбясь под самым потолком у верхних полок.
Однажды в груде «подлежащей списанию» литературы ему попалась старая, изданная в первые годы революции книга. Ее серый картонный переплет казался спрессованным из опилок. «Хрестоматия по диалектическому материализму»... Слово «хрестоматия» всегда вызывало в нем судорожную скуку. Но как-то случайно Клим открыл первую страницу: «Все течет, все изменяется; нельзя дважды вступить в один поток. Этот космос, один и тот же для всего существующего, не создал никакой бог и никакой человек. Он всегда был, есть и будет вечно живым огнем...»
Слова звучали торжественно, как удары медного колокола. Клим ничего не понял, он перечитал их еще раз, потом еще и еще...
Теперь он засыпал с «Хрестоматией» и просыпался, чувствуя щекой ее шершавую обложку. У него исчез интерес ко всему остальному. О нем говорили: «Со странностями». На уроках, неожиданно поднятый с места учителем, он отвечал невпопад. Он всех сторонился и пробовал выработать такую походку, в которой участвуют только ноги — все тело оставалось неподвижным, и ничто не мешало сосредоточенности.
Нет, он был не одинок. Он отлично знал: одиночество кончилось!
Какая компания: Фалес и Сократ, Демокрит и Лукреций! В его голове ни на минуту не замолкал диспут. Конечно, не во всем он мог разобраться, но это не мешало ему вместе с пламенным Гераклитом сокрушать ядовитого Зенона, кидаться в атаку на кислого скептика Юма и считать хитроумнейшего епископа Беркли своим личным врагом.
Кончилась война. Вместе с дядей и теткой Клим вернулся в родной город. Теперь у него появился надежный друг — Мишка Гольцман. Они вдвоем шатались по городу или уходили в степь — и Клим излагал ему веселую философию Эпикура или тужился объяснить, что такое «вещь в себе». И Мишка соглашался — сегодня с Эпикуром, завтра — с Кантом.
— Вообще-то правильно...— заключал он всякий раз, сбитый с толку.
Но наставления Клима возвращали его на путь истины.
Конечно, Клим был убежденным материалистом. Он вслух читал Мишке «Хрестоматию» с выдержками из Маркса, Энгельса, Ленина. Мысль этих титанов яркой кометой пронизывала тьму веков и устремлялась в грядущее.
Детские вопросы, одолевавшие когда-то его во дворике, заросшем виноградом, уступили место отточенным формулам.
В свои шестнадцать лет он не знал никаких сомнений.
Что такое жизнь? — Особая форма существования белковых тел.
Что такой история? — Борьба классов.
Какова цель жизни? — Освободить планету и сделать всех людей счастливыми.
Человек смертен, если он живет для себя, и бессмертен, если живет для человечества.
Ergo: надо сжаться в кулак, надо подавить в себе все мелкие, личные интересы и страстишки, надо жить тем главным, что важно для Истории. Как Маркс. Как Ленин. Как Сталин.
Разумеется, теперь он бесповоротно осудил своего отца: на баррикадах нет ни отцов, ни детей: есть свои и враги. Самая память об отце была перечеркнута черным крестом.
* * *
...Перебирая книги, Клим откладывал в сторону те, которые надо взять с собой. Тут были «Материализм и эмпириокритицизм», «Вопросы ленинизма», «Анти-Дюринг». Он долго стоял в нерешительности: как поступить с однотомником Карла Маркса? Портфель оказался уже набитым до предела. Клим присел на нижнюю полку шкафа, полистал книгу. На одной из страниц — среди «Переписки» — несколько слов было подчеркнуто синим карандашом. Он не любил этих пометок, но они встречались очень часто в книгах, которые теперь стали его книгами.
«Я смеюсь над так называемыми «практичными» людьми и их премудростью. Если хочешь быть скотом, можно, конечно, повернуться спиной к мукам человечества и заботиться о своей собственной шкуре...»
Так писал Карл Маркс.
Клим усмехнулся. Цепочка тусклых теней — Николай Николаевич, Надежда Ивановна, Михеев, Лиля... Вот они, те, кто «повернулся спиной!» А секретарь райкома?.. Даже он их не понял...
А Маркс бы?..
О, Маркс!..
Знакомое чувство боевого восторга нахлынуло на него — так случалось всегда, когда он хотя бы мысленно беседовал с Четырьмя Титанами,— так он про себя их называл. Он вынул из портфеля яичный порошок и сахар, освобождая место для тома сочинений Маркса, и принялся заталкивать книгу.
Раздался стук.
Он открыл дверь.
Вошел Мишка.
Его лицо было перекошено. В глазах застрял крик.
— Что слу... — начал было Клим, но не успел кончить.
— Егора арестовали!..
12
Клим отупелым, бессмысленным взглядом уперся в Мишку:
— Как арестовали?
Едва переводя дух - он бежал всю дорогу — Мишка рассказал то немногое, что было ему известно: в семье у Егорова занимались какими-то темными делишками, вот и арестовали.
— И Егор?..
— А я почем знаю?
Мишка рассеянно нащупал позади себя стул и опустился на краешек, готовый немедленно, сорваться и куда-то мчаться, лететь, искать помощи!
А Клим еще никак не мог опомниться, не мог поверить, что наступила такая полная, такая страшная, такая позорная катастрофа. Ведь только сейчас он укладывал книги и раздумывал, как поступить с яичным порошком... И вдруг Егора... Сашку Егорова, их товарища, их друга, их соратника... Да нет же! Не может быть!.. Ошибка!..
Помолчав, Мишка сказал:
— А если двинуть к Слайковскому?
Клим без промедления согласился, и они кинулись к Слайковскому. Конечно, ведь именно Слайковский, после их давнишней ссоры с Егоровым, стал его закадычным приятелем, он должен что-нибудь знать!
Слайковский жил довольно далеко, и, запыхавшись, они несколько раз сменяли бег шагом. На ходу заскочили в уже безлюдный трамвай и спрыгнули, проехав пару кварталов. Они совсем забыли, что в субботу в классе шептались о вечеринке, которую устраивали у Слайковского, и показалось нелепостью, почти кошмаром, когда из растворенных окон второго этажа до них донеслись веселые возгласы и разухабистая песенка:
Нашел я чудный кабачок,
кабачок,
Вино там стоит пятачок,
пятачок!
— Гады! — прошипел Клим, рванув дверь парадного.
...Женькин отец уехал в командировку, мать дежурила в клинике. Шел двенадцатый час, и вечеринка была в полном разгаре. Стол с закусками и пустыми бутылками из-под вина и водки отодвинули к стене, и в тот самый момент, когда Клим и Мишка стали ломиться в двери, Джек Слайковский с Впадиной демонстрировали шикарный танец «буги-вуги», детально изученный по трофейным фильмам.
Лиле еще никогда не доводилось веселиться в подобных компаниях, здесь было столько маняще-запретного, от чего так строго оберегала ее мама!.. Она не однажды порывалась домой, но ее удерживал Красноперов: «Ну еще хоть немного»... Но дело было не столько в Красноперове, сколько в одном юноше, которого Лиля видела впервые. Он пил очень много, больше всех, но не пьянел, только продолговатое лицо его с узким подбородком делалось все бледнее, и на нем все ярче выделялись пронзительно-зеленые глаза и черная челка, острым клином упавшая на низкий лоб. Шутов — так его звали— пришел с фотоаппаратом и всех фотографировал — сначала за столом, потом — кому как хотелось, но когда к нему обратилась Лиля, насмешливо сказал, что пленка уже кончилась. Он — единственный — ни разу не заговорил с ней и вообще не смотрел в ее сторону, хотя танцевал со всеми без разбора и даже — как будто нарочно — выбирал самых некрасивых...
Было здесь еще несколько девочек, а из ребят — Лешка Мамыкин, задира и буян, и скромница Михеев, которого как-то случайно, надеясь, что он не придет, пригласил Женька — но Михеев пришел и не только не нагнал скуки, но выяснилось, что он даже умеет рассказывать анекдоты — правда, без «соли» — и танцевать. Но Лилю никто не интересовал так, как этот загадочный Шутов, и она, поглядывая на часы, все ждала, что он подойдет к ней, и тогда она так его обрежет.
Пока Слайковский и Впадина откалывали «буги», она подыскивала благовидное объяснение для матери, потому что сейчас уже почти двенадцать, и дома ей учинят допрос с пристрастием. В это время зазвенел звонок. Его расслышали не сразу, а он звонил непрерывно, протяжно, казалось, вот-вот он захлебнется собственным звоном, и что-то щемящее, тоскливое было в этом тревожном звоне, как в далеком зове человека, попавшего в беду, и потом раздался стук, отрывистый, частый, нетерпеливый.