Глаза Кирстен наполняются слезами. Почему, черт подери, ты не борешься? — хочется ей крикнуть.
Она посещает его шесть раз — как положено, нехотя, из любви, и каждое посещение дается ей со все большим трудом: он много пьет, повторяет одни и те же вопросы (об ее новой школе в штате Нью-Йорк, в какие колледжи она подает заявление), бессвязно бормочет что — то, чего она не понимает или что ей еще предстоит узнать (о секретной информации, просачивающейся в печать, о недобрых разговорах насчет того, что ждет Мориса Хэллека и его ближайших сподвижников в Вашингтоне), ударяется в рассуждения о Боге, молитве, грехе, «спасении»…
Просит Кирстен — не помолится ли она с ним. Всего несколько минут. Молитва. Обращение к Богу. А ведь когда обращаешься к Богу, полностью отключается мозг, мозг и душа сливаются воедино — в состоянии покоя. Ни стремлений, ни борьбы, ни желаний.
— Извини, — бормочет Кирстен, чувствуя, как у нее горят щеки. — Я этого не понимаю.
Мори прикрывает глаза и читает наизусть:
— «О, человек! сказано тебе, что — добро и чего требует от тебя Господь: действовать справедливо, любить дела милосердия и смиренномудренно ходить пред Богом твоим»[8].
Он снова просит ее помолиться с ним. Она не в состоянии ответить. Отец. Обреченный человек. Я люблю тебя, но… я люблю тебя….
— Помолишься со мной, Кирстен? Всего несколько минут? Мы можем молиться и молча.
Она с трудом выдавливает из себя шепотом, вся пылая:
— Нет.
— Так я ему и сказала, — говорит она. — Я сказала ему «нет».
Оуэн наклоняет к ней голову. Лицо его бесстрастно — можно было бы сказать: слушает с профессиональным интересом.
— Он просил меня помолиться с ним, я была нужна ему, а я сказала «нет», — медленно, раздельно произносит Кирстен, — я сказала ему, что у меня теннис.
— Теннис, — медленно повторяет Оуэн. — Что ж. Правильно.
— Ничего не правильно.
— Ты же не могла знать…
— Нет, неправильно это было. Неправильно.
— Ты же не могла знать, что произойдет.
— Я знала.
— Ты не знала.
— Я сказала, что у меня теннис.
— А у тебя был теннис?
— Я просто не могла там дышать.
— Конечно, нет.
— Он пил. Был еще только полдень, а он уже не один час пил.
— Не ты же в этом виновата.
— Я сказала ему «нет». Сказала «нет» — и все. Только одно слово. Нет.
— Он не мог тебя за это осуждать.
— А он и не осуждал.
— Он же не осуждал меня — когда я сказал, что не могу встретиться с ним в Нью-Йорке.
— У меня-то ведь не было никакого тенниса, я просто собиралась в клуб. А какого черта я там встречу, я понятия не имела.
— Он же не мог это знать.
— Да ему это было и безразлично — он ведь не проверял меня. Или кого-либо вообще. Он был просто пьян.
— Ты не виновата в том, что произошло, ты тут ни при чем.
— Как и ты.
— Мы тут совершенно ни при чем.
— И однако же я могла бы этому помешать. Да и ты тоже.
— Нам бы все равно его не спасти. Я хочу сказать — мы же не знали.
— Я знала. Я могла бы что-то предпринять.
— Нет.
— Да.
— Нет. Не будь ребенком.
— А я говорю — да.
— А я говорю — нет. Ведь он же хотел когда-то поехать в Африку, верно, когда еще был мальчишкой, хотел стать миссионером или чем-то вроде Альберта Швейцера[9].
— Это-то тут при чем?
— Молитвы, вся эта история с Богом.
— Но при чем тут это?
— Ах ты жадный поросенок, — произносит вдруг Оуэн, улыбаясь, склабясь, заглатывая слова, — ты же… любишь одну себя… все только и слышали: папочкина радость, папочкина любимица…
— Что?
— Горюешь только ты одна, да?.. Смотрите на меня, смотрите на меня, я же Кирстен, папочкина доченька, мне все это так чертовски тяжело…
— Что… что ты говоришь?
— Я знаю, что я говорю.
— Я же не…
— И ты прекрасно знаешь, что я говорю.
— Я не знаю.
Оуэн кладет ей на плечи руки — кладет крепко. Будто хочет пригвоздить к месту.
— Ты больна, — говорит он, — ты действительно больна, я сейчас отведу тебя в общежитие и поищу доктора.
Настоящего доктора… частного… кого-нибудь из города.
— Убери свои руки, — тихо произносит Кирстен.
— Нечего тебе торчать на ветру, в этом нелепом месте, — говорит Оуэн.
— Нисколько оно не нелепое — здесь красиво. Я все время сюда хожу.
— Ничуть не сомневаюсь.
— Хожу.
— Согласен, согласен, я же этого не оспариваю.
— Отпусти меня, убери свои руки, — говорит Кирстен, в глазах ее сверкают слезы, — ты, большое дерьмо с претензиями, врун, лицемер…
— Вот видишь! Ты не в порядке, ты больна. Я сейчас отведу тебя назад.
— Иди сам туда.
— Я тебя здесь не оставлю.
— …трус, приготовишка, задница…
— Ты сумасшедшая, вечно ты все преувеличиваешь.
— А ты не преувеличиваешь, верно?! Только не ты. Не Оуэн Джей.
— Ты не могла бы спасти его, и я не мог бы, и это факт, с которым мы должны жить…
— Ах ты воображала, послушал бы себя!.. Говоришь, точно перед судом выступаешь… тебя бы на пленку записать…
— …как и тот факт, что он умер, и каким образом умер, и что про него говорили и будут говорить…
— Он звонил тебе, ты же сам сказал… звонил тебе в школу…
— Ладно, хорошо, я тебе об этом расскажу, — говорит Оуэн, продолжая крепко сжимать ей плечи, повышая голос, чтобы перекрыть гомон птиц, — я не очень горжусь собой в связи с этой историей, но так уж получилось: отец в начале мая был в Нью-Йорке, и он позвонил мне и спросил, не могу ли я приехать к нему, сесть на поезд и приехать, мы бы пообедали или поужинали вместе, поговорили бы о некоторых важных вещах; последнее время мы не поддерживали контакт, за что он передо мной извинился — извинялся до одури долго, а я сказал ему «нет». Сказал не просто «нет» — это не в моем стиле, но в общем все свелось к «нет, нет, спасибо, нет, спасибо, отец, сейчас я на это не способен. Не способен встретиться с тобой».
— Так, — говорит Кирстен, как-то странно улыбаясь. — Продолжай.
— А мне больше нечего рассказывать.
— Есть что. Что ты ему в точности сказал? Насколько я понимаю, это был ваш последний разговор.
— Да, это был наш последний разговор. Я сказал, что у меня самый разгар подготовки к экзамену.
— К какому экзамену?
— По экономике. Роль экономики в политике на благо общества.
, - И как ты сдал?
— На пять с минусом.
— Неплохо.
— Я-то надеялся на пятерку. Подлизывался к этому мерзавцу весь семестр.
— Могло быть и хуже.
— И было бы хуже, если б я поехал в Нью-Йорк.
— Значит, ты себя хоть от этого уберег. Уберег от четверки с плюсом или даже четверки в дипломе.
— Что могло бы помешать мне поступить на юридический, в Гарвард.
— Да, правильно. Где учился папа.
— И Ник. И почти все.
— Но что же ты все-таки ему сказал?
— Что-то пробормотал насчет того, что плохо сплю эти дни — такая нагрузка: и экзамены, и письменные работы, и волнения по поводу отметок, обычные дела, кризисное состояние человека, оканчивающего школу; он-де, наверно, и сам через это прошел; да, конечно, меня волнует то, что происходит дома…
— Конечно.
— …ведь мама никогда не звонит, и он тоже никогда не звонит, и я сам до того чертовски занят, что никогда не звоню, — словом, что-то в этом духе. Я тогда так трясся.
— При твоих габаритах это, наверно, было зрелище.
— Большие люди трясутся не меньше, чем маленькие. «Проткни быка, и из него пойдет кровь» — это изречение тебе известно.
— Я знаю, откуда оно.
— Ты знаешь ход моих мыслей.
— Да. Знаю. Ты сказал ему «нет».
— Я сказал ему «нет». Употребив для этого пять тысяч слов, а то и больше. Так же, как и ты.
— Мне, собственно, не потребовалось пяти тысяч слов. Я запнулась, посмотрела в пол и не смогла ничего придумать, кроме ссылки на теннис. Я ведь не очень красноречива. Кстати, я говорила тебе, что пошла к нему в теннисном костюме? Я ведь заранее подготовила комедию.
— Но я все-таки поступил в Гарвард на юридический.
— Отец бы очень гордился, если б знал.
— А ты не думаешь, что он… как-то… знает?
— Думаю, пожалуй, не знает. Думаю, что как раз об этом мы с тобой сейчас и говорим. Я имею в виду… в подтексте.
— Подтекст действительно более или менее такой.
— Но ты собирался спросить меня — как.
— Что «как»?..
— Как мы собираемся продвигаться к цели.
— Продвигаться к цели?..
— Орудие, стратегия. Всякое такое.
— Скорей всего я не стану об этом спрашивать. Скорей всего прошлепаю сейчас по этой грязи к своей машине и отправлюсь в колледж на уик-энд. На «настоящий» уик-энд.