— Скажу прямо. Я честно работал, я верил. Кое в чем, конечно, сомневался, но как-то не придавал этому значения. Как и все... Апрельский пленум тысяча девятьсот восемьдесят пятого года открыл мне глаза.
Взялось!
— Вот вы говорите, что по команде сверху глаза у вас открылись. А где гарантия, что по такой же команде они не закроются снова?
Все-таки Игорь Михайлович, режиссер, человек опытный, а к властям лояльный, был прав: лучше уж сразу самоотвод.
Мне слова не дали. Хащу тоже.
Хотел ли я выступить? Конечно. Даже тезисы набросал — на отрывных листочках, чтобы не сбиться. Выбор сделан, и, подавая записку, я просил слово как доверенное лицо Позднего. Но когда меня не выпустили, проголосовав за прекращение прений, где-то в глубине ощутил облегчение. Да и у Юры, похоже, отлегло. Дело тут не в очевидной бессмысленности метать бисер и даже не в боязни (естественной, когда прешь на рожон), хотя что-то похожее на страх я испытывал, совершая заметное усилие, чтобы подогреть себя. Это как перед прыжком в воду с вышки — кто в детстве прыгал, помнит, как трудно ступить в пустоту, правда, когда уже летишь, все в порядке: восторг, азарт, облегчение... Знал, что, выйдя к трибуне, все, что собирался сказать, — скажу, сколько бы они ни свистели.
Облегчение же ощутил потому, что прыгать предстояло в бассейн с помоями.
Недаром, ох недаром на встрече окружной комиссии с кандидатами, где много спорили — о форме голосования, составе президиума, регламенте выступлений, только Григорий Владимирович Галков сидел молча и, когда к нему обращались, повторял неизменное:
— Как решит собрание.
Так спокоен и уверен в себе может быть только человек, уверенный в том, что собрание решит, как надо.
Как надо и решили: Григорий Владимирович — самый достойный из всех кандидатов.
На этот раз я его улыбку увидел.
После собрания Галков задержался на лестнице перед входом в театр. Я подошел ближе. Григорий Владимирович улыбнулся снисходительно, как бесспорный победитель бесспорно поверженному. Я не выдержал:
— Что же вы не ответили на мой письменный вопрос? (Вопрос был о недоверии, высказанном Галкову собранием городской общественности в Доме кино. Я и выписку из протокола
приложил.)
— Честное слово, я ничего не знал о такой резолюции. И сразу народ разделяется на две группы. Одна, побольше, вокруг Григория Владимировича, другая, поменьше, возле меня. Тут он обращается ко мне по имени-отчеству. Я опешил.
— Вы же не простой человек, — говорит Галков, обратившись ко мне по имени-отчеству. — Вы могли у меня давно спросить, прямо в кабинете. Ну, как обычно...
— В вашем кабинете я никогда не был. Однажды просился, но вы меня не приняли.
И тут из той части толпы, что вокруг Галкова, выступает лжесвидетель Ровченко.
— Как же, как же, — говорит Петр Лукич, оглядываясь по сторонам как бы в поисках очевидцев и тоже обращаясь ко мне по имени-отчеству. — Сколько раз я вас там видел! Вы и книжку Григорию Владимировичу подарили. С дружеским автографом...
IIIПовторилась история с 30-м, только не так грубо. Без применения физической силы.
Но повторилось и ее продолжение. Тоже не безграмотное: кое-чему нас научили.
Вы — листовки в каждый почтовый ящик? Мы назавтра — тоже. Вы — цветные? Мы — тоже. Вы про кандидата народа Галкова? Мы — тоже про него. В каждый почтовый ящик, а в какой и по две ~ те же самые, взяв их на агитпунктах, где они стопками лежали.
Жильцы смотрят и думают: перебор. Противно... И скомканные в досаде листовки летят на пол.
Между прочим, придумал этот ход Василий Павлович. Его еще раньше Григорий Владимирович обучил «логике удвоения».
На окружном собрании Симон Поздний выступил замечательно. Прежде всего он говорил мягко, чего от него никто не ожидал. Это и не выступление было, а скорее рассказ — о неформалах, «Мартирологе», Народном фронте... Сумел заставить себя слушать. Его даже спросили про национальную символику, что, мол, там с историческим флагом, Поздний согласно кивнул, отпил из стакана воды:
— Сейчас я вам растлумачу...
И «тлумачил» дальше с такой заботливостью, что свистеть не хотелось даже Ровченко.
А когда Поздний снял свою кандидатуру, его неожиданное заявление было встречено аплодисментами.
Испытав облегчение, «чистые» даже не заметили, как они попались. Кому хлопают, кого слушают? А он, воспользовавшись умиротворенностью зала, тихо, спокойно, не сказал, а попросил:
— Подумайте. У вас еще есть время... Времени же отводил совсем немного. Во всяком случае, когда, отправляясь наверх, я спросил у него, пойдет ли он на встречу с Орловским, если мне удастся того уговорить, Поздний ответил категоричным отказом.
— Зачем? Уже поздно.
Подведя таким образом черту.
И я понял, что Орловский опоздал. Ванечка им опасен, Поздний опасен, но еще опаснее, еще грознее, до безнадежности — хоть стреляйся, хоть в петлю лезь, — опасна им Галя.
Ванечку они проглядели, Позднего выдвинуло время, Галю они сделали опасной сами.
Галю из института, где она работает архитектором, откомандировали в «выборщики». Она была в команде Матаева. К окружному собранию мы дали ей простое поручение — встать и высказать (обязательно четко и громко) свое предложение. Давайте, мол, всех кандидатов выслушаем, но давайте сразу решим, что мы их всех пропускаем и проголосуем сразу за всех. Почему, мол, этот зал в пятьсот человек будет решать за сто девяносто тысяч населения?
Галя все это сама придумала. И даже написала речь. Подошла ко мне: «Может, надо что-то подправить?»
Это было... школьное сочинение на двух страничках. О социализме, демократии и справедливости... Я привычно взялся за карандаш: «Надо не так, Галя». И принялся править. «Здесь общее — это выкинуть, здесь нужно короче, здесь жестче...» Смотрю, а она плачет. Взрослый человек, архитектор... И плачет. Боже, думаю, какой же я болван, это ведь не статья в «Правду» — человек написал, что думает, что хочет сказать, впервые в жизни написал страничку текста, как ей казалось умного: давайте, мол, не будем в роли сита, это же унизительно быть в роли сита, зачем же мы людей обижаем, пусть они сами выбирают достойных, да и перед кандидатами стыдно, их же всего пять человек, давайте их сейчас выслушаем, подскажем, поможем...
— Галочка, — прошу я ее, — извините ради бога, да говорите вы, что хотите, говорите, как умеете, так даже лучше... Галя взяла текст и, закусив губу, стала его сама переделывать. Я понял, что она скажет действительно лучше, чем если бы мы ее тут все вместе три дня готовили.
Но ей не дали сказать. Сколько она ни пыталась. Она вставала и начинала говорить, но ее перебивали, на нее кричали и шикали, ее дергали за подол удлиненного, в талию пиджака (надела к торжественному случаю) и так и не позволили продвинуться дальше первого слова, не выученного, даже не записанного, но ставшего вдруг осязаемо чужим:
— Товарищи!
Я видел все это несколько раз, просматривая отснятую Хащом пленку, видел, как она мучается: но теперь уже не плачет, а упорствует и лезет на эту стену... И каждый раз я содрогался, понимая, что эта худенькая женщина, этот лепесток, соломинка — уже несгибаемый воин, причем воин до полной победы. Она будет успокаиваться, забываясь в борьбе с бытовыми глупостями, когда дома нет мыла, а на работе — ластиков и карандашей, она будет затихать, как заплаканный ребенок, но потом, среди ночи, она будет в ужасе просыпаться и снова и снова переживать этот кошмар, видеть этих ненормальных, бешеных, рвущих ее на части, торжествующих, топающих и свистящих...
— Товарищи! Дайте же мне сказать!
IVНе получив слова на окружном собрании, «нечистые» взяли его на улице.
У кого власть, у того и микрофон... Но и наоборот. «Нечистым» санкционировали предвыборный митинг. Они заявили сто тысяч участников и потребовали площадь у парка Победы.
Долго спорили, но в конце концов сошлись на стадионе «Динамо» Отвечать за порядок взялся горсовет. За это ему предоставили право открыть митинг, а потом передать микрофон неформалам.
— Что вы делаете? — говорил я Позднему. — Это самоубийство. Площадка ограниченная, они привезут своих людей, займут места, захватят микрофон. Будет еще одно окружное собрание.
Поздний покачивал головой:
— В зале на пятьсот мест они могут обеспечить большинство. На стадионе — никогда.
Народ на стадион катил валом.
«Чистые» устроили пропускную систему. На центральную трибуну пускали только своих. Потом кто-то из выступавших глянул на трибуны снизу и ахнул:
— Смотрите! Пыжики...
На центральной трибуне, прямо перед микрофоном, установленным на поле, — огромное рыжее пятно. Так и пошло: пыжики, пыжики...