Позже, в 30-е, Леонов писал, что у Леона Леоновича была “крохотная бакалейная лавчонка” в Зарядье. Никакая не лавчонка, поправим мы, а нормальная бакалейная лавка с большой вывеской “Леоновъ” по адресу Зарядьевский переулок, 13.
В лавке торговали самым разным товаром: и съестное было там, и нитки, и керосин, и мыло, и табак.
Дед лавку надолго не оставлял и даже родную деревню позабыл по той причине. Но жена его, бабушка Леонида Леонова Пелагея Антоновна, сельский дом свой не бросала и каждую весну уезжала в Полухино. Часто, в летнее время, ездил туда с братьями маленький Лёна — к дяде Ивану Леоновичу. Всю жизнь он помнил деревенские ярмарки, свадьбы и высокую рожь — по крайней мере, именно такой она казалась ребенку: высоченной, шумящей по-над головой… Осенью дети возвращались в Зарядье.
О Зарядье надо говорить отдельно: это московские легендарные места; именно здесь получил свои первые впечатления будущий писатель.
В доме деда Леона всегда было обилие самых разных запахов. Порой очень вкусных: в бакалейной лавке жарили колбасу “рубец” в кипящем сале и тут же продавали ее. Дед сам делал горчицу в пачках, сам солил огурцы, и от самого деда шел дух терпкий и аппетитный.
Самые разные запахи таил в себе дом и окрестности. Вот как это преподнесено в “Барсуках”. (В очерке “Падение Зарядья” Леонов утверждал, что описания в романе документальны.)
“Утрами струится по полу душный запашок сопревающего картофеля и острым холодком перебегает дорогу к носу керосин. Обеденного пришельца обдаст сверх того горячим дыханием кислого хлеба. А досидит пришелец до вечера, поласкает ему нос внезапный и непонятный аромат из-под хозяйской кровати, — целая кипа там цветных дешевых мыл”.
Выйдешь на улицу — там иное.
“То пальнет в прохожего кожей из раскрытого склада — запах шуршащий, приятный, бодрый. То шарахнет в прохожего крепким русским кухонным настоем из харчевенки <…>. А уже за углом сторожат его сотни других прытких запахов. Тонконосым в Зарядье лучше не ходить”.
Сам дом, где располагалась лавка деда, принадлежал купцу Бергу, цвета он был желто-розового, а выглядел крепко, “как старый николаевский солдат”, писал Леонов.
В навесах дома ворковали голуби. Вечером слышен был благовест. Иных звуков — не очень много, в том числе и потому, что само помещение бакалейной лавки было низким, с нависшими потолками, а стены дома — каменные, толстые и никогда не просыхающие. От постоянной готовки и от близости Москвы-реки шла сырость, и даже лестницы были осклизлыми.
Если из дома выйти, то с одной стороны Кремль, золотые купола, а с другой — Китайские ворота. Каменная стена Китай-города отделяла Зарядье от реки.
Дед выходил по утрам из лавки, снимал картуз, крестился, кланяясь во все стороны.
Потом пили чай, дед в те минуты был неприступен, “как человек, поставленный к рулю, — мы цитируем Леонида Леонова. — Губы у него так же жестко сложены, как и у Николы, истового покровителя зарядских дел”.
Само имя Зарядье родом из XVII века — назвали район так потому, что был он за торговыми рядами, примыкавшими к Красной площади. Поначалу здесь жили ремесленники. В XV начали селиться служилые люди и бояре. В XVI — иностранцы. Ну а к XIX веку Зарядье превратилось, по словам Леонова, в “задний двор парадной Москвы, ее простонародный ширпотреб”.
В Зарядье располагались, вспоминал Леонов, “москательные заведения последнего разряда, пирожные и обрезочные <…> еврейские мясные лавки, казенки <…> свечные фабрички, извозчичьи трактиры и постоялые дворы”.
Московская мастеровщина, плотники, канатчики, скорняки, торгаши с лотка, блинщики, картузники, пирожники, чистильщики с точилами… — вот те люди, среди которых Леонов проводил свои первые годы, кого видел, в чью речь вслушивался.
Мокринский переулок, где Леонов несколько лет жил с родителями, тоже находился в Зарядье: он проходил вдоль реки и соединял Кремль с пристанью, коей, по сути, сам переулок и являлся.
Располагавшаяся у пристани церковь, где часто бывал и Лёна, носила имя святого Николы Мокринского, покровителя плавающих и путешествующих.
На старых планах Москвы можно рассмотреть, как с холма к берегу Москвы-реки спускаются Москворецкая улица и Кривой, Псковский, Малый Знаменский, Зарядский переулки. Поперек холма шли переулки Масляный, Большой Знаменский, Мытный, Мокринский и Ершов.
В названном выше Ершовом переулке жил другой дед Леонида Леонова — Петр Васильевич Петров. От лавки одного деда, Леона Леонова, до лавки второго, Петра Петрова, — три минуты ходьбы.
Генетик Николай Кольцов, друживший с Леонидом Леоновым, при составлении его генеалогии для “Евгенического журнала” в 1925 году писал про особую умственность среди Петровых, начиная от крепостного “грамотея” Петра Дорофеевича Петрова до его деревенских внуков и правнуков, среди которых были любопытные и образованные люди: “атеист, читающий Ренана”, некая девушка, “на полевых работах” занимавшая “подростков, декламируя им на память лучшие произведения Пушкина”, и так далее вплоть до племянницы деда Петрова — Анны Евгеньевны Петровой, первой женщины, получившей золотую медаль в Московском университете и ставшей известным психологом.
У Петра Васильевича тоже было свое, что называется, дело — магазин, который так и назывался — “Торговый дом Петрова”. Занимался торговый дом сбором и продажей бумажного утиля. В отличие от Леона Леоновича, добившегося всего самолично, Петрову лавка досталось по наследству от отца, Василия Петровича. Домик свой он, впрочем, купил сам: накопил чуть ли не за всю жизнь пять тысяч рублей и приобрел.
И наследство прирастил, и хозяйство держал крепко.
Зарабатывал тем, что скупал у нищебродов с Хитрова рынка бумагу и тряпье и сдавал все это потом на бумажную фабрику. Работа не самая чистая: купец всего лишь седьмой гильдии был Петров.
Дед запомнился внуку как мужчина высокий и обладающий удивительной силой — говорили, что он поднимал груз до двадцати пудов; Леонов помнил, как, будучи уже стариком, Петров ворочал тяжеленные бумажные мешки с макулатурой.
Сами Петровы были родом из деревни Ескино Любимского района Ярославской губернии.
Дед Петров читал газеты, следил за политикой, но едва ли и он мог разделять убеждения и одобрять деятельность своего зятя.
5. Потери
Максим Леонов-Горемыка почти не приходил в Зарядье из своего Замоскворечья. Для местного люда, ради которого он, по сути, и шел на лишения, все его заботы были глубоко чуждыми.
“Тянет тебя в тюрьму… — говорит дед-купец своему непутевому сыну в „Барсуках”. — Жрать тебе, что ли, на свободе нечего?”
“Леоновский арестант” — такое имя прицепилось к Максиму Леоновичу, когда сын его Лёна был еще мальчишкой.
Стихи Леонов-Горемыка с каждым годом писал все более революционные. В 1906-м, под явным влиянием друга Шкулева, сочиняет “Песню кузнеца”: “Не взирай на мрак и голод, / Поднимай-ка выше молот, / Опускай и не робей / И по стали крепче бей, / <…> Наряди в венец свободу /
И пошли ее к народу, / Что в неволе злой живет / И к себе свободу ждет”.
Первая, всерьез, разлука Лёны с отцом произошла в 1908-м.
Арест случился ночью; Лёна Леонов запомнил происходившее тогда на всю жизнь. Громкий стук, вошли жандармы. Устроили обыск. Мальчик проснулся от звука чужих голосов, громко передвигаемой мебели. Растерзанные книги и затоптанные вещи на полу. Напуганная мать так и стояла все это время в одной сорочке, набросив на плечи платок. Нестарый еще пристав повторял, проходя мимо матери: “Мадам, я не смотрю, я не смотрю”.
Спустя тридцать лет Леонид Леонов будет ждать такого же стука в свою дверь…
А тогда, наутро, сразу после ареста отца он пошел на учебу в Петровско-Мясницкое городское училище, что в Кривом переулке.
В семье Леоновых рассказывали, что вскоре после ареста к матери Лёны забежал Филипп Шкулев и попросил: “Мадам, не впутывайте меня в эту историю!”
Неизвестно, насколько это правда, но тюрьмы Шкулев действительно избежал.
Леонов-Горемыка рассказывал о себе: “Судили несколько раз: по первому делу дали 1 год крепости. По второму — 1 г. и 2 мес. И, наконец, 1 год и 8 мес.”.
Всего отец Леонова просидел в Таганской тюрьме около двух лет — с января 1908 до начала 1910-го.
“Вдвоем с бабушкой, первое время, отправлялись мы к отцу на свидание, — вспомнит Леонов в 1935-м. — Мы ехали туда на конке, — гремучее сооружение на колесах, запряженное, кажется, четверкой унылых гробовых кляч. <…> Я помню бескозырки тюремных солдат, галдеж переклички с родными, двойную проволочную сетку и за ней какое-то пыльное, разлинованное лицо отца…”