— Я как-то не сравнивал себя со всем выпуском, — спокойно ответил Бермудес; он глядел на полковника без вызова, без подобострастия. — Времени не хватило. Но ты-то, конечно, достиг большего, чем мы все, вместе взятые.
— Ты же был первым учеником: светлая голова, могучий интеллект, — сказал Эспина. — Помнишь, Дрозд всегда говорил: «Бермудес будет президентом, а Эспина — его министром». Помнишь?
— Да, ты уже тогда мечтал стать министром, — с неприятным смешком сказал Бермудес. — Ну, вот и добился своего. Доволен?
— Видит Бог, я ничего не просил и не добивался. — Полковник Эспина развел руками, как бы покорствуя судьбе. — Меня назначили на этот пост, и я выполняю свой долг.
— В Чинче говорили, ты горой стоял за апристов, ходил на коктейли к Айе де ла Торре[16], — улыбаясь и словно размышляя вслух, продолжал Бермудес. — А теперь отлавливаешь своих единомышленников, как крыс. Так мне сказал лейтенантик, которого ты за мной отправил. Да, кстати, позволь уж мне узнать, почему я удостоился такой чести?
Дверь кабинета отворилась, вошел человек с бумагами под мышкой, сдержанно поклонился — разрешите, господин министр? — но полковник остановил его — потом, доктор Альсибиадес, проследите, чтобы нам не мешали. Тот снова поклонился и исчез.
— Господин министр! — усмехнулся Бермудес, отчужденно оглядываясь по сторонам. — Не верится. Не верится, что мы с тобой тут сидим и что нам обоим уже под пятьдесят.
Полковник Эспина ласково улыбнулся ему. Он уже довольно сильно облысел, но ни на висках, ни на затылке, где волосы еще оставались, седина не проглядывала, и медная кожа была свежей и гладкой; он медленно обвел взглядом морщинистое, словно выдубленное временем, с застывшим выражением безразличия лицо Бермудеса, его щуплую, старчески сгорбленную фигуру, вжавшуюся в красный бархат просторного кресла.
— Погубил ты себя этой женитьбой нелепой, — сказал он с покровительственной, нежной укоризной. — Это была величайшая ошибка в твоей жизни. А ведь я тебя предостерегал, помнишь?
— Ты меня вытребовал в Лиму, чтоб поговорить о моей женитьбе? — спросил Бермудес, ничуть не сердясь, не повышая голос, звучавший как всегда — монотонно и обыденно. — Еще слово, и я уйду.
— Ты все такой же, чуть что — и обиделся, — засмеялся Эспина. — Как Роса-то поживает? Детей, я знаю, вы не завели.
— Перейдем к делу, если не возражаешь, — проговорил Бермудес. Дымка усталости заволокла его глаза, угол рта нетерпеливо дернулся. В окне за спиной полковника плыли низкие грузные тучи, превращаясь то в островерхие купола, то в плоские крыши с узорчатыми карнизами, то в кучи мусора.
— Мы с тобою редко видимся, но ты по-прежнему — мой лучший друг, — чуть погрустнел полковник. — Как я тобой восхищался в детстве, Кайо. Я тебе чуть ли не завидовал. Не то что ты — мне.
Бермудес невозмутимо глядел на него. Сигарета, зажатая между пальцев, догорела, столбик пепла обломился и упал на ковер, клубы дыма наплывали на его лицо, словно волны — на бурый утес.
— Когда я стал министром в правительстве Бустаманте, у меня перебывали все наши одноклассники. Все — кроме тебя. Почему? Ведь мы с тобою были как братья. Дела твои шли неважно, я бы мог тебе помочь.
— Прибежали, как собачки, лизать тебе руки, просить, чтобы замолвил слово, устроил выгодный заказ, — сказал Бермудес. — А про меня ты, должно быть, подумал: ну, или разбогател, или уже на том свете.
— Нет, я знал, что ты жив и бедствуешь, — сказал Эспина. — Пожалуйста, не перебивай меня, дай договорить.
— Ты все такой же тугодум, — сказал Бермудес, — цедишь в час по чайной ложке, в точности как в школе.
— Я хочу чем-нибудь быть тебе полезным, — пробормотал полковник. — Скажи, как я могу тебе помочь?
— Отправь меня поскорее в Чинчу, — со вздохом ответил Бермудес. — Дай машину или прикажи купить билет на автобус — все равно. Твой вызов в Лиму может мне дорого обойтись: лопнет очень интересная сделка.
— Значит, ты доволен своей судьбой и не горюешь от того, что стал старым грибом из захолустья и что денег у тебя нет, — сказал Эспина. — Совсем у тебя честолюбия не осталось.
— Зато гордость осталась, — сухо ответил Бермудес. — Я не люблю покровительства и одалживаться тоже не люблю. Все?
Полковник глядел на него изучающе, словно пытался отгадать таившуюся в его собеседнике загадку, и радушная улыбка, все время скользившая по его губам, вдруг погасла. Он стиснул ладони, переплел пальцы с отполированными ногтями, вытянул шею.
— Ну, что, поговорим начистоту? — с внезапно проснувшейся энергией произнес он.
— Давно пора. — Бермудес раздавил в пепельнице окурок. — Я устал от изъявлений любви и дружбы.
— Одрии нужны надежные люди, — раздельно произнес полковник, так, словно его самоуверенная вальяжность вдруг оказалась под угрозой. — Все нас поддерживают, но ни на кого нельзя положиться. «Ла Пренса» и Аграрное общество[17] хотят только, чтобы мы отменили контроль за котировкой и охраняли свободу торговли.
— Вы же действуете к полному их удовольствию, — сказал Бермудес. — В чем же дело?
— «Комерсио» называет Одрию спасителем отчизны лишь потому, что ненавидит апристов. Им от нас нужно, чтобы мы оттеснили АПРА, и больше ничего.
— Сделано, — сказал Бермудес. — Опять же не вижу проблемы.
— «Интернешнл», «Серро» и прочие компании мечтают о твердой руке, которая взяла бы за глотку профсоюзы, — не слушая его, продолжал полковник. — Каждый тянет одеяло на себя.
— Экспортеры, антиапристы, американцы и армия, — сказал Бермудес. — Деньги и сила. Одрии жаловаться не приходится. Чего ему еще? Большего и желать нельзя.
— Президент превосходно чувствует умонастроение этих сволочей, — сказал полковник Эспина. — Сегодня они за тебя, а завтра вонзят нож в спину.
— В точности как вы это проделали с Бустаманте, — улыбнулся Бермудес, но полковник на улыбку не ответил. — Будут поддерживать режим, пока он их устраивает. Потом найдут другого генерала, а вас — коленом под зад. У нас в Перу спокон века так.
— На этот раз будет по-другому, — сказал Эспина. — На этот раз мы им спину не подставим.
— Очень правильно поступите, — подавив зевок, сказал Бермудес. — Я только все никак не пойму, зачем ты мне это все рассказываешь.
— Я говорил о тебе с президентом, — предвкушая впечатление, которое произведут его слова, сказал полковник, но Бермудес даже бровью не повел: сидел, как сидел, опершись на подлокотник и обхватив щеку ладонью, слушал молча. — Мы прикидывали, кому доверить Государственную канцелярию, тасовали колоду, и тут у меня с языка сорвалось твое имя. Глупо?
Он замолк, рот его скривился, глаза сузились — от усталости? досады? сомнения? сожаления? Несколько мгновений он где-то витал, а потом уперся глазами в лицо Бермудеса, но оно сохраняло прежнюю безразлично-выжидательную мину.
— Должность не очень видная, но крайне важная для нашей безопасности, — добавил полковник. — Ну, что, большого дурака я свалял? Меня предупредили: там нужен человек, которому бы ты доверял как самому себе, «второе я», правая рука. Я и подумать не успел, как твое имя само у меня выговорилось. Видишь, я с тобой как на духу. Очень глупо?
Бермудес вытащил новую сигарету и закурил, жадно всосал в себя дым, потом закусил губу. Он глядел на тлеющий кончик сигареты, на струйку дыма, в окно, на мусорную кучу крыш перуанской столицы.
— Я знаю, ты, если захочешь, будешь моим человеком, — сказал полковник Эспина.
— Вижу, ты питаешь доверие к былому однокашнику, — сказал наконец Бермудес так тихо, что полковник подался вперед. — Большая честь для жалкого провинциала, не преуспевшего в жизни и к тому же без всякого опыта, стать твоей правой рукой, Горец.
— Не юродствуй! — полковник пристукнул по столу. — Отвечай, согласен ты или нет.
— Такие вещи с маху не решают, — сказал Бермудес. — Дай мне дня два на размышление.
— И получаса не дам, отвечай немедленно, — сказал Эспина. — В шесть часов я должен быть у президента. Согласишься — поедешь со мной во дворец, я тебя представлю. Нет — катись в свою Чинчу.
— Обязанности свои я, в общем виде, представляю, — сказал Бермудес. — А жалованье какое положите?
— Жалованье довольно приличное, да еще представительские, — сказал Эспина. — Тысяч пять-шесть. По моим понятиям, не очень много.
— Если не роскошествовать, протянуть можно, — скупо улыбнулся Бермудес. — А поскольку запросы у меня скромные, мне хватит.
— Тогда — все! — сказал полковник. — Но ты ведь мне так и не ответил. Глупо я поступил, назвав твое имя?
— Время покажет, — снова полуулыбнулся Бермудес.
Вы спрашиваете, дон, правда ли, что Горец так и не узнал Амбросио? Когда Амбросио был шофером дона Кайо, он тысячу раз открывал перед Эспиной дверцу, тысячу раз возил его домой. Так, надо думать, он его превосходно узнал, но так этого и не показал. Эспина ведь в ту пору был министром и стеснялся, что тот знал его раньше, когда он пребывал в ничтожестве, ну, и, конечно, ему не нравилось, что Амбросио помнит про его участие в той давней истории с Росой. Понимаете, он его выбросил из головы, просто смыл из памяти, чтобы это черное лицо не наводило на печальные воспоминания. Он обходился с Амбросио так, словно в первый раз этого шофера видит. Здравствуй — до свиданья, вот и весь разговор. Теперь вот что я вам скажу, дон. Да, конечно, Роса очень сильно подурнела, пятнами вся покрылась, но мне ее все-таки жалко. Как-никак она его законная жена, верно? А он ее оставил в Чинче, когда стал важной персоной, и ни крошечки ей не перепало. Как она жила все эти годы? Ну, как жила: жила в своем желтеньком домике и сейчас еще, наверно, живет, скрипит помаленьку. Дон Кайо с нею поступил по-порядочному, не как с сеньорой Ортенсией, — назначил ей содержание, а ведь ту совсем без средств оставил. Он часто говорил Амбросио: напомни мне послать Росе денег. Чем она занималась? Кто ж ее знает, дон. Она и раньше-то жила замкнуто — ни подруг у нее не было, ни родных. Как вышла замуж, так больше никого и не видела из своего поселка, даже с Тумулой, с мамашей своей, не виделась. Я-то уверен, это дон Кайо ей запрещал. И Тумула на всех углах проклинала дочку, что та ее в дом не впускает. Да дело даже не в том: ее, Росу то есть, не принимали в порядочном обществе, да и смешно было бы на это надеяться — кто ж станет водить дружбу с дочкой молочницы, даже если она и вышла замуж за дона Кайо, и носит теперь башмаки, и мыться научилась. Все ведь помнили, как она тянула своего ослика за узду, как развозила молоко по городу. И Коршун вдобавок не признал ее невесткой. Что тут будешь делать? Одно и остается — затвориться в четырех стенах, в той квартирке за больницей Святого Иосифа, которую дон Кайо нанимал, и жить монашкой. Она носу оттуда не высовывала, потому что на улицах в нее пальцем тыкали, стыдно было, да и Коршуна она побаивалась. А потом уж привыкла. Амбросио иногда встречал ее на рынке или видел, как она, бывало, вытащит корыто на улицу и стирает, на колени вставши. Не помогли ей ни сметка ее, ни упорство — захомутала белого, ну и чего добилась? Получила фамилию, перешла в другое сословие, зато потеряла всех подруг и при живой матери жила сиротой. Дон Кайо? Ну, дон Кайо сохранил всех своих приятелей, пил с ними по субботам пиво в «Седьмом небе», играл на бильярде в «Раю» или в заведении с девочками, и говорили, что берет он в номера всегда двух сразу. Нет, с Росой он нигде не показывался, даже в кино ходил один. Что он делал? Служил в бакалее Крузов, в банке, в нотариальной конторе, потом стал продавать трактора окрестным помещикам. Годик они прокантовались в той квартирке за больницей, потом, когда дела получше пошли, наняли другую, в квартале Сур, а Амбросио к тому времени работал уже шофером на междугородных перевозках, в Чинче бывал редко и вот в один из своих приездов узнал, что Коршун помер, а дон Кайо с Росой перебрались в отчий дом, к донье Каталине. Она скончалась одновременно с правительством Бустаманте. Когда же у дона Кайо все так круто переменилось и он при Одрии пошел в гору, все стали говорить, что вот, мол, теперь Роса выстроит собственный дом, заведет прислугу. Ничего подобного, дон. В местной газетке появились фотографии дона Кайо с подписями «наш прославленный земляк», и вот тут-то мало кто не пошел к Росе на поклон — подыщите местечко для моего мужа, выбейте стипендию для сына, моего брата пусть назначат учителем сюда, а моего — префектом туда. Приходили родственники апристов и сочувствующих, плакались: пусть дон Кайо прикажет выпустить моего племянника, пусть дядюшке разрешат вернуться в страну. Вот тогда-то Роса сполна отыгралась на них за все, тут-то она с ними расквиталась, да еще с процентами. Рассказывали, она всех встречала на пороге, дальше дверей не пускала, выслушивала с самым идиотским видом: вашего сыночка забрали? Ах, какая жалость! Местечко для вашего пасынка? Что ж, пусть прокатится в Лиму, поговорит с мужем, а засим до свиданьица. Но все это Амбросио знал понаслышке, он тогда тоже уже обосновался в Лиме, разве вы не знали? Кто его уговорил разыскать там дона Кайо? Мамаша его, негритянка, Амбросио-то не хотел, говорил, что, по слухам, он всех своих земляков, о чем бы те ни просили, посылает подальше. Его, однако же, не послал, ему-то он помог, и Амбросио ему обязан по гроб жизни. Да, не любил он свою Чинчу и земляков ненавидел, бог его знает за что, ничего для города не сделал, паршивенькой школы не выстроил. Время шло, и когда люди стали бранить Одрию, а высланные апристы — возвращаться, субпрефект распорядился даже поставить у желтого домика полицейского, чтоб кто не вздумал свести с Росой счеты, так что, сами видите, дон Кайо любовью земляков не пользовался. Глупость, конечно, беспримерная: все знали, что он, как вошел в правительство, с ней не живет и не видится и если ее убьют, он только спасибо скажет. Потому что он ее мало сказать не любил — он ее ненавидел за то, что стала такой страхолюдиной. А вам как кажется?