— Когда я поступил в Сан-Маркос, еще перед тем как уйти из дому, я был, что называется, чист.
Он узнал кое-кого из тех, с кем сдавал письменный экзамен, мелькнули улыбки, «привет-привет», но Аиды все не было, и он отошел, пристроился у самого входа. Он слышал, как рядом вслух и хором подзубривали географию, а какой-то паренек, зажмурившись, нараспев, как молитву, перечислял вице-королей Перу[18].
— Это тех, что ли, что богачи курят[19]? — смеется Амбросио.
Но вот она вошла: в том же темно-красном платье, туфлях без каблуков, что и в день письменного экзамена. Она шла по заполненному поступающими дворику, похожая на примерную и усердную школьницу, на крупную девочку, в которой не было ни блеска, ни изящества, как на ресницах не было туши, а на губах — помады, и вертела головой, что-то ища, кого-то отыскивая глазами — тяжелыми, взрослыми глазами. Губы ее дрогнули, мужской рот приоткрылся в улыбке, и лицо сразу осветилось, смягчилось. Она подошла к нему. Привет, Аида.
— Я тогда плевал на деньги и чувствовал, что создан для великих дел, — говорит Сантьяго. — Вот в каком смысле чист.
— В Гросио-Прадо жила блаженная, Мельчоритой звали, — говорит Амбросио. — Все свое добро раздает, за всех молится. Вы что, вроде нее хотели тогда быть?
— Я тебе принес «Ночь миновала», — сказал Сантьяго. — Надеюсь, понравится.
— Ты столько про нее рассказывал, что мне до смерти захотелось прочесть, — сказала Аида. — А я тебе принесла французский роман — там про революции в Китае[20].
— Мы там сдавали вступительные экзамены в университет Сан-Маркос, — говорит Сантьяго. — До этого у меня были, конечно, увлечения — девицы из Мирафлореса, — но там, на улице Падре Херонимо, в первый раз по-настоящему.
— Да это какой-то учебник по истории, — сказал Аида.
— А-а, — говорит Амбросио. — А она-то тоже в вас влюбилась?
— Это его автобиография, но читается как роман, — сказал Сантьяго. — Там есть глава, называется «Ночь длинных ножей», это о революции в Германии. Прочти, не пожалеешь.
— О революции? — Аида пролистала книгу, в голосе ее и в глазах было недоверие. — А этот Вальтен, он коммунист или нет?
— Не знаю. Не знаю, любила ли она меня и знала ли, что я ее люблю, — говорит Сантьяго. — Иногда думаю — да, иногда — нет.
— Вы не знали, она не знала, что за путаница такая? Как такое можно не знать? — говорит Амбросио. — А кто она была?
— Только сразу предупреждаю, если это против коммунистов, я читать не стану, — в мягком, застенчивом голосе зазвучал вызов. — Я сама коммунистка.
— Ты? — Сантьяго ошеломленно уставился на нее. — Правда?
Да нет, думает он, ты только хотела стать коммунисткой. А тогда сердце у него заколотилось, он был просто ошарашен: в Сан-Маркосе ничему не учат, сынок, и никто не учится, все заняты только политикой, там окопались все апристы и коммунисты, все смутьяны и крамольники свили там свое гнездо. Бедный папа, думает он. Смотри-ка, Савалита, еще не успел поступить, и вон что оказывается.
— По правде говоря, и коммунистка и нет, — созналась Аида. — Не знаю, куда они пойдут.
Да как можно быть коммунисткой, не зная, существует ли еще в Перу такая партия? Скорей всего, Одрия ее уже разогнал, всех пересажал, выслал, убил. Но если она выдержит устный экзамен и ее все-таки примут в университет, Аида, конечно, наладит связи с теми, кто уцелел, и будет изучать марксизм, и вступит в партию. Она смотрела на меня с вызовом, думает он, она думала, я буду с нею спорить, голос был нежный, говорит, что все они — безбожники, а глаза дерзко сверкали, горели умом и отвагой, а ты, Савалита, слушал ее удивленно и восхищенно. Тогда ты и полюбил ее, думает он.
— Мы с ней поступали в Сан-Маркос, — говорит Сантьяго. — Очень увлекалась политикой, верила в революцию.
— Неужто вас угораздило в апристку влюбиться? — говорит Амбросио.
— Апристы в то время в революцию уже не верили, — говорит Сантьяго, — она была коммунистка.
— Охренеть можно, — говорит Амбросио.
Новые и новые абитуриенты стекались на улицу Падре Херонимо, заполняли патио и вестибюль, бежали к вывешенным спискам, потом снова принимались лихорадочно рыться в своих конспектах. Беспокойный гул висел над Сан-Маркосом.
— Ну, что ты уставился на меня, как будто я тебя сейчас проглочу? — сказала Аида.
— Понимаешь ли, какое дело, — запинаясь, замолкая в самый неподходящий момент, подыскивая слова, сказал Сантьяго, — я с уважением отношусь к любым убеждениям, ну, и, кроме того, я сам как бы придерживаюсь передовых взглядов.
— Забавно, — сказала Аида. — Как ты думаешь, сдадим устный? Столько еще ждать, у меня в голове все перемешалось, учила-учила, а что учила — не помню.
— Хочешь, погоняю тебя? — сказал Сантьяго. — Ты чего больше всего боишься?
— Всеобщей истории, — сказала Аида. — Давай. Только не здесь, давай погуляем, я на ходу лучше соображаю.
Они прошли по винно-красным плитам вестибюля — где, интересно, она живет? — и оказались еще в одном маленьком дворике, где народу было меньше. Он закрыл глаза и увидел домик, тесный и чистый, обставленный строго и скромно, увидел окрестные улицы, увидел лица — угрюмые? серьезные? суровые? — людей в комбинезонах и блузах, услышал их речи — немногословные? непонятные для непосвященных? проникнутые духом пролетарской солидарности? — и подумал: это рабочие, и подумал: это коммунисты, и решил: я не бустамантист и не априст, я — коммунист. А чем коммунисты отличаются от всех прочих? Ее спросить неловко, она меня сочтет полным идиотом, надо как-то выведать это не впрямую. Наверно, она целое лето прошагала по этой крошечной комнате взад-вперед, уставившись своими дерзкими глазами в программы и учебники. Наверно, там было темновато, и, чтобы записать что-нибудь, она присаживалась на столик, где тускло горела лампочка без абажура или свеча, медленно шевелила губами, зажмуривалась, снова вставала, истовая и бессонная, и прохаживалась взад-вперед, твердя имена и даты. Наверно, ее отец — рабочий, а мать — в прислугах. Ах, Савалита, думает он. Они шли очень медленно, спрашивая друг друга о династиях фараонов, о Вавилоне и Ниневии[21], а неужели она у себя в доме узнала про коммунистов? — и о причинах Первой мировой — а что она скажет, когда узнает, что мой старик — за Одрию? — и о сражении под Марной[22] — наверно, вообще знать меня не захочет — я ненавижу тебя, папа. Мы гоняли друг друга по курсу всеобщей истории, но дело было не в том. Мы становились друзьями, думает он. Ты где училась? В Национальном коллеже? Да, а ты? Я — в гимназии Святой Марии. А-а, в гимназии для пай-мальчиков. Ужасно там было, но он же не виноват, что родители туда его засунули, он бы, конечно, предпочел Гваделупскую, и Аида рассмеялась: не красней, у меня нет предрассудков, а скажи-ка, что было под Верденом[23]? Мы ожидали от университета всего самого замечательного, думал он. Они вступят в партию вместе и вместе будут устраивать типографию, и их вместе посадят и вместе вышлют, дуралей, никакого договора там не подписывали, там сражение было, конечно, дуралей, а теперь скажи, кем был Кромвель[24]. Мы ждали всего самого замечательного от университета и от самих себя, думает он.
— Когда вы поступили в Сан-Маркос и вас остригли наголо, барышня Тете и братец ваш Чиспас дразнили вас, кричали: «Тыквочка! Тыквочка»! — говорит Амбросио. — А как отец ваш обрадовался, когда вы поступили!
Она носила юбку и рассуждала о политике, она все на свете читала и была девушкой, и Цыпочка, Белка, Макета и прочие очаровательные идиотки с Мирафлореса стали блекнуть, выцветать, отступать, растворяться в воздухе. Ты, Савалита, обнаружил тогда, что девушка годится не только для этих дел, думает он. Не только для того, чтобы за ней ухаживать, не только для того, чтобы крутить с нею любовь, не только чтобы с нею спать. Для чего-то еще, думает он. Право и педагогику, а ты? Право и словесность.
— Чего ты так намазалась? — спросил Сантьяго. — Ты кто — женщина-вамп или клоун?
— А чем именно? — спросила Аида. — Философией?
— Не твое дело, — сказала Тете. — Мне так нравится. Не имеешь никакого права мне указывать.
— Нет, скорей всего, литературой, — сказал Сантьяго. — Впрочем, пока еще не решил.
— Все, кто изучает литературу, хотят стать поэтами. И ты тоже? — сказала Аида.
— Да перестаньте вы цепляться друг к другу, — сказала сеньора Соила. — Целый день как кошка с собакой.
— Знаешь, я тайком ото всех писал стихи, целая тетрадка была, — говорит Сантьяго. — Никому не показывал. Это и называется — «чист».
— Ну, что ты так покраснел? — засмеялась Аида. — Я спросила только, хочешь ли ты быть поэтом? Нельзя быть таким буржуазным.
— И еще они вас просто-таки изводили, называли академиком, — говорит Амбросио. — Ух, как вы ссорились в ту пору, клочья летели.