Она услышала женский голос, отчетливо кричавший:
— Бетти! Бетти!
На что другой голос приглушенно отозвался:
— Ну чего там?
— Бетти, там в дверях прячется какой-то мужчина. Я видела, как он прокрался внутрь.
— Хорошо… и что ты хочешь от меня? Он просто нализался и теперь топает домой.
— Нет, Бетти. Когда я перегнулась через подоконник, он попытался укрыться. Попроси Тома сходить посмотреть. Мне страшно.
— Ох, да не будь ты ребенком! Иди спать. Том вчера допоздна заработался. Я не могу его будить. А что до того мужчины, так он же не войдет, пока ты не нажмешь на кнопку и не впустишь его!
— Но он будет там, когда я пойду на работу. Он будет стоять и ждать. Позови Тома.
— Иди спать.
Сабина затрепетала. Она была уверена в том, что это Алан. Алан ждет ее внизу, хочет увидеть, как она будет выходить. Для нее это было равносильно концу света. Алан являлся ядром ее жизни. Остальные мгновения страсти были мгновениями сна: бестелесными и исчезающими, не успев появиться. Но если Алан отвергнет ее, для Сабины это — смерть. Ее существование в глазах Алана было ее единственным реальным существованием. Сказать «Алан меня бросил» было все равно что сказать «Алан меня убил».
В начале ночи ласки были восхитительны, как многоцветные всполохи искусного фейерверка, взрывы лопающихся солнц и неонов внутри тела, летящие кометы, нацеленные во все центры удовольствия, стреляющие звезды пронзительной радости, и все-таки если бы она сказала: «Я останусь здесь и буду всегда жить с Мамбо», это было бы похоже на тех детей, которых она видела, пытающихся устоять под дождем искр от фейерверка. Искры жили всего какое-то мгновение, а потом покрывали детвору пеплом.
У нее перед глазами стояли две сцены. Рыдающий Алан, рыдающий как в тот день, когда умер его отец. Эта картина вызывала в ней нестерпимую боль. А вторым образом был Алан в гневе, каким он никогда не был в отношении к ней, но каким бывал по отношению к другим, и это выглядело столь же нестерпимо; обе картины были одинаково уничтожающими.
Рассвет еще не наступил. Что ей было делать? Ее волнение было настолько велико, что она не могла продолжать лежать в тишине. Как ей объяснить Мамбо этот ранний уход? Как бы то ни было, постепенно выскользнув из-под одеяла, она тихо встала и оделась. Она дрожала, и одежда неловко ускользала между пальцами.
Она должна была пойти и проверить, кто этот мужчина в дверном проеме. Она не могла вынести неизвестности.
Она покинула квартиру медленно, бесшумно. Неся сандалии в руках, босиком сошла вниз по лестнице. Когда одна ступенька скрипнула, Сабина остановилась. На бровях выступила испарина. Ощущение полной беспомощности поддержало дрожь в руках. Наконец она добралась до двери и увидела за матовым стеклом контуры мужчины. Он стоял и курил трубку, как делал Алан. Сердце Сабины остановилось. Она поняла, почему всегда так ненавидела эту безысходную улицу. Она простояла так полные десять минут, парализованная ужасом, сознанием своей вины и сожалением о том, что теряет.
— Это конец света, — прошептала она.
Словно уже находясь на пороге смерти, она подвела итог своему бытию: преувеличенные мгновения страсти растворились, как незначительные, перед лицом потери Алана, будто именно эта любовь и была ядром ее существования.
Пока она размышляла об этом, волнение достигло такой точки, что Сабина уже не могла стоять на месте. Она резко распахнула дверь.
За дверью оказался незнакомец с красными, налитыми кровью глазами. Ноги его подкашивались. Неожиданное явление напугало его, и он пробубнил, запрокидываясь.
— Не могу вот отыскать своего имени на звонке, леди. Не поможете?
Сабина яростно на него взглянула и пробежала мимо, так что угол ее плаща влепил мужчине пощечину.
Мамбо то и дело приставал к ней:
— Ты меня не любишь.
Он чувствовал, что она обнимает в нем, целует на его губах музыку, легенды, деревья, барабаны его родного острова, что она замыслила ревностно овладеть как его телом, так и островом, что она отдает свое тело его рукам в той же степени, что и тропическим ветрам, и что волны страсти напоминают те, которые поднимают пловцы в тропических морях. В его губах она смаковала пряности острова. Кроме того, именно на острове он научился той особенной манере ласкать ее, шелковистой сладострастности, лишенной грубости и ярости, как форма его островитянского тела, на котором не было видно ни единой кости.
Сабина не ощущала себя виноватой оттого, что утоляет жажду тропиков через тело Мамбо: она испытывала гораздо более острый стыд потому, что отдает ему поддельную Сабину, выдумывающую единственную любовь.
Сегодня, когда наркотик ласк унесет их в космос, свободная — свободная на мгновение от всех помех на пути к полному единению, созданному самими человеческими существами, — она отдаст ему Сабину настоящую.
Когда их трепещущие тела лежали рядом, всегда наступало затишье, и среди этого покоя каждый начинал ткать разлучающие нити, разъединяя то, что было соединено, возвращая каждому то, что на мгновение было поделено поровну.
Были эссенции ласк, которые могли проникнуть под самую тяжелую изоляцию, просочиться через надежную защиту, однако, стоило обмену страстями завершиться, они могли быть уничтожены, как животворящее семя.
Мамбо вернулся к осторожной работе по выдвижению тайных обвинений против Сабины в том, что она ищет исключительно удовольствие, что она любит в нем только островитянина, пловца и барабанщика, что она никогда не затрагивала в нем, не желала и не принимала в свое тело художника, за что сам он ценил себя прежде всего, сочинителя музыки, которая была дистилляцией варварских тем его происхождения.
Он был беглецом со своего собственного острова, ищущим осознанности, ищущим тени и тонкой уравновешенности, как в музыке Дебюсси, а рядом с ним лежала Сабина, лихорадочно рассеивавшая всякую утонченность требованиями.
— Бей в барабаны, Мамбо, бей! Бей в барабаны ради меня.
Сабина тоже выскальзывала из того обжигающего мгновения, которое почти расплавило их различия. Ее тайну, саму открывшуюся и обнаженную в его руках, нужно было употребить еще раз, ибо в тишине Сабина чувствовала, что мужчина отпрянул и теперь безмолвно обвиняет ее.
Прежде чем он мог заговорить и уязвить ее словами, пока она лежала перед ним, нагая и открытая, пока он готовился к судилищу, она подготавливала собственную метаморфозу, чтобы какую бы Сабину он ни сразил, она могла ускользнуть, как из-под личины, сбросив захваченное им «я» со словами:
— А это не я.
Любое из имевшихся у него, примитива, в наличии разрушительных слов, адресованных Сабине, тогда уже не могло бы достичь ее; она была на пути из леса их страсти, далеко от сердцевины, неуязвимая, защищенная бегством. Осталась только одежда: она была свалена в кучку на полу его комнаты и пустела.
Однажды в некоем древнем городе в Южной Америке Сабина видела улицы, разрушенные землетрясением. Не осталось ничего, кроме фасадов, как на картинах Кирико[8]: гранитные фасады остались стоять с дверями и окнами, наполовину сорванными с петель и неожиданно открывавшимися не на домашнее хозяйство, приютившееся вокруг очага, а на целые семьи, ночующие под открытым небом и защищенные от прохожих только одной стеной да дверью при полном отсутствии крыши и трех остальных стен.
Она осознала, что в комнате каждого любовника она ожидает найти именно эту неограниченность пространства, море, горы, видимые со всех сторон, мир, отгороженный одной стеной. Очаг без крыши и стен, произрастающий среди деревьев, пол, через который пробиваются дикие цветы, чтобы явить свои улыбающиеся мордашки, гнездящиеся колонией птицы, храмы, пирамиды и причудливые церкви в отдалении.
Когда же она видела четыре стены и постель, загнанную в угол, как будто остановленную в полете неким, препятствием, то испытывала не те чувства, что другие путешественники: «Вот она, цель моих скитаний, и теперь я могу снять дорожный костюм», но: «Меня взяли в плен, и, рано или поздно, мне придется отсюда бежать».
Ни одно место, ни одно человеческое существо не может вынести, когда на него смотрит хрустальное око абсолютного так, будто они лишь препятствия на пути к месту или человеку большей ценности, созданные воображением. Это разочарование она приносила каждой комнате, когда задавалась вопросом: «Неужели я здесь навсегда?». То было разочарование, просьба о безвозвратном, о бесконечной фиксации на отдельном месте или отношении. Она преждевременно его старила, она ускоряла процесс гниения утратой новизны. Химический смертоносный луч, этот концентрат времени, зарождающий страх застоя, как истребительный луч, убивающий при максимальной скорости в сотню лет за минуту.