— Знавал я одного гренадера по фамилии Коренной, вот герой так герой, — говорил его превосходительство. — Когда стиснули их со всех сторон французы и офицеры были переранены, он, увидевши это, закричал: «Ребята, не сдаваться!» И отстреливался и отбивался штыком, а потом уже, когда остальных перебили и когда остался он один, то на предложение сдаться, схвативши ружье за дуло, отбивался прикладом, точно дубиной. Так что за смелость и враги не хотели его погубить, ранили только лёгкой раной, взявши в плен, и дело это до самого Наполеона дошло, и тот, узнавши, велел выпустить. Вот о чём вам тоже непременно писать надо, — воодушевляясь, говорил он Тентетникову, — о геройствах простых солдат. И ведь не только в двенадцатом году, — говорил он, — вот, помню, в двадцать восьмом, в турецкую кампанию, при глазах моих, можно сказать, происходило. Чепышенко, рядовой, будучи ранен пулей вблизь груди, вытащил ножом окровавленную пулю, и, зарядивши в ружье, выпустил по неприятелю, сказавши: «Лети откуда пришла». Сам перевязал рану наскоро и не оставлял сражения до конца дела. Так-то вот, братец вы мой, Андрей Иванович, — сказал генерал Бетрищев, — простые русские мужики, а сколько геройства, храбрости, благородства в поступках, если хотите. Были бы среди моих людей такие, я бы не думая тут же каждому вольную подписал, — слегка повысив голос, говорил он.
Глянув на Тентетникова, Павел Иванович увидел, как у того заблистали глаза и зардел на щеках румянец.
— Вы, ваше превосходительство, — сказал он, дождавшись, пока Александр Дмитриевич закончит говорить, — вы с необыкновенной точностью угадали главную мою мысль. Мне кажется, что двенадцатый год — это год, когда сравнялись в доблести все сословия наши, когда русский народ ощутил себя сыном родной земли, сыном отечества, независимо от того, какая кровь текла в чьих жилах. Тогда мы, русские, были как одно, как кулак, который мозжил голову Бонапартовым полчищам, и сословия наши были равны, точно пальцы на этом сжатом кулаке, и у каждого было своё высокое достоинство без различия на крестьян ли, мещан ли или же дворян. И вы, ваше превосходительство, ещё раз правы, что народ этот достоин и благодарности и воли…
Чичиков исподтишка оглядел сидящих за столом и отметил то, как у генерала на усах дрожит скользнувшая по щеке слеза и он, вообще сказать, некоторым образом переменился в лице, и казалось, что сейчас, здесь за столом, не тот прежний генерал Бетрищев, а явился свету некий другой, внутренний его человек, тот человек, который живёт где-то в глубине души каждого из нас, но которого мы так хорошо научились прятать.
Что же касается выражения, отражавшегося в чертах Улиньки, глядевшей на Андрея Ивановича, то тут сказать можно было одно: Чичиков дорого бы отдал за то, чтобы и на него когда-нибудь поглядела бы так женщина подобная ей. Он почувствовал, как что-то кольнуло его в сердце, и, подумавши: «Ишь, как его понесло…», — опустив глаза углубился в свою тарелку.
Обед подходил уже к концу, когда за десертом Чичиков вспомнил давешнюю мысль о том, чтобы рассказать генералу историю, какая посмешнее, и тем больше завоевать симпатии к себе, хотя, признаться, он в этом уже и без того преуспел, и не только за счёт своей деликатности и округлости в манерах и речах, но и по той простой причине, что сумел всех сегодня уважить, примирить, и осчастливить. А то, что это так, было заметно при одном только взгляде на молодых людей; казалось, чувства их были настолько полны, что заглушили собой все остальные настроения. Улыбка не сходила ни с того, ни с другого чела, да и генерал, поглядывая на них через стол, тоже нет-нет, а улыбался.
За десертом разговор стал как-то утихать, и Чичиков, желая оживить беседу, обратился к его превосходительству с несколько плутоватой усмешкою.
— Изволили ли, ваше превосходительство, слышать когда-нибудь о том, что такое — «полюби нас чёрненькими, а беленькими нас всякий полюбит»?
— Нет, не слыхал, — отозвался генерал.
— А, это преказусный анекдот, — сказал Чичиков всё с то же плутоватой улыбкой. — В имении, ваше превосходительство, у князя Гукзовского, которого, без сомнения, ваше превосходительство, изволите знать…
— Не знаю.
— Был управитель, ваше превосходительство, из немцев, молодой человек. По случаю поставки рекрут и прочего имел надобность приезжать в город и, разумеется, подмазывать судейских, — тут Чичиков, прищуря глаза, выразил в лице своём, как подмазываются судейские. — Впрочем, и они тоже полюбили, угощали его. Вот как-то один раз у них на обеде говорит он: «Что ж господа, когда-нибудь и ко мне, в имение к князю». Говорят: «Приедем». Скоро после того случилось выехать суду на следствие по делу, случившемуся во владениях графа Трехметьева, которого ваше превосходительство, без сомнения, тоже изволите знать.
— Не знаю.
— Самого-то следствия они не делали, а всем судом заворотили на экономический двор, к старику, графскому эконому, да три дня и три ночи без просыпу — в карты. Самовар и пунш, разумеется, со стола не сходят. Старику-то они уж надоели. Чтобы как-нибудь от них отделаться, он и говорит: «Вы бы, господа, заехали к княжному управителю немцу: он недалеко отсюда и вас ждёт». — «А и в самом деле», — говорят, и сполупьяна, небритые и заспанные, как были, на телеги да к немцу… А немец, ваше превосходительство, надобно знать, в это время только что женился. Женился на институтке, молоденькой, субтильной (Чичиков выразил в лице своём субтильность). Сидят они двое за чаем, ни о чём не думая, вдруг отворяются двери — и ввалилось сонмище.
— Воображаю — хороши! — сказал генерал, смеясь.
— Управитель так и оторопел, говорит: «Что вам угодно?» — «А! говорят, так вот ты как!» И вдруг, с этим словом, перемена лиц и физиогномии… «За делом! Сколько вина выкуривается по именью? Покажите книги!» Тот сюды-туды. «Эй, понятых!» Взяли, связали, да в город, да полтора года и просидел немец в тюрьме.
— Вот на! — сказал генерал.
Улинька всплеснула руками.
— Жена — хлопотать! — продолжал Чичиков. — Ну, что может какая-нибудь неопытная молодая женщина! Спасибо, что случились добрые люди, которые посоветовали пойти на мировую. Отделался он двумя тысячами да угостительным обедом. И на обеде, когда все уже развеселились, и он также, вот и говорят ему: «Не стыдно ли тебе так поступить с нами? Ты всё бы хотел нас видеть прибранными, да выбритыми, да во фраках. Нет, ты полюби нас чёрненькими, а беленькими нас всякий полюбит».
Генерал расхохотался; болезненно застонала Улинька.
— Я не понимаю, папа, как ты можешь смеяться! — сказала она быстро. Гнев отемнил прекрасный лоб её… — Бесчестнейший поступок, за который я не знаю, куды бы их следовало всех услать…
— Друг мой, я их ничуть не оправдываю, — сказал генерал, — но что ж делать, если смешно? Как бишь: «полюби нас беленькими»?..
— Чёрненькими, ваше превосходительство, — подхватил Чичиков.
— Полюби нас чёрненькими, а беленькими нас всякий полюбит. Ха, ха, ха, ха! Воображаю, хорош был небритый суд! — говорил генерал, продолжая смеяться.
— Да, ваше превосходительство, как бы то ни было… без просыпу… трёхдневное бдение — тот же пост: поизнурились, поизнурились! — говорил Чичиков, продолжая смеяться.
— Я не знаю, папа, — проговорила Улинька, отбросивши с гневом на стол свою салфетку, — мне совсем не смешно, одна лишь досада берёт. — И она взглянула на Андрея Ивановича, словно за поддержкой, а затем, точно проникнувши в его щекотливое положение, сказала, не дав ему вставить ни словца. — Не хотите ли прогуляться по парку, Андрей Иванович? Ты позволишь, папа?
— Разумеется, душа моя! — отозвался Александр Дмитриевич, — только не забудь, захвати шаль, а то ввечеру свежеет.
Ульяна Александровна встала из-за стола и, ответив на учтивый поклон привставшего со своего места Чичикова, вышла из столовой.
— Ну что ж вы, голубчик мой, — обратился генерал Тентетникову, — проводите Ульяну Александровну, а пока мы с Павлом Ивановичем побеседуем здесь по-стариковски.
Уже притворяя дверь, ведшую в столовую, Тентетников услышал мягкий воркующий голос Павла Ивановича, за которым последовал новый взрыв хохота. Видать, Чичиков снова рассказывал что-то, развеселившее генерала.
Молодые ушли гулять по парку, а в доме, где сгустились уже сумерки, зажгли свечи, и генерал с Павлом Ивановичем перешли в кабинет. Его превосходительство предложил было ему одну из своих трубок, но Чичиков, боявшийся сухотки в груди, вежливо отказался и, вытащивши из кармана свою серебряную табакерку, заправил в ноздрю аккуратную щепоть табаку, чихнул и проговорил: «А мы вот так-с. Так, говорят, здоровее».
Через короткое время завернул Павел Иванович разговор на своего, верно, никогда и не жившего дядюшку, на то, что неплохо бы заключить купчую прямо сейчас, на что генерал, прихохотнув, согласился. Он позвонил в колокольчик, велев доставить себе каких надо бумаг, и в какие-то полчаса Павел Иванович приумножил своё грядущее состояние, став обладателем ещё тридцати восьми беглых и мёртвых душ.