Труп даже приподнялся от удовольствия. Павлуша вошел с подносом.
— Ох, поухаживаю я за вами, ребяты, — завздыхал он. — Бедолаги вы у меня… Ну, ладно… О Боге — молчу, молчу, — быстро проговорил он, заметив пытливый взгляд трупа. — Сами потом в тишине подумайте. А сейчас — веселье.
Весьма приличная, даже с точки зрения живых, закусь мигом оказалась на столе.
— Бог с ним, с чаем, — приговаривал Павлуша, но глаза его, несмотря на появившуюся в голосе игривость, не меняли своего прежнего жуткого выражения. — Садимся и забудемся.
Коньячку сначала лихо отхлебнул труп. Дозы, впрочем, были маленькие, точно для нежильцов. Потом выпили другие, кроме медведя, который вел себя теперь как ученый зверь.
— Павлуша, — оживившись, обратилась к духу одна голова двухголового, а именно Эдик, — расскажите теперь уж вы нам, пожалуйста, кто вы, такой всеведущий? Кем вы были в этом, как его, в прошлом?
Павлуша захохотал.
— Для меня время значит совсем другое, чем для вас, — наконец прохрипел он. — Не задавайте серьезных и дурацких вопросов — ни к чему… А впрочем, кое-что расскажу как-нибудь.
— Нет, теперь, теперь, — заголосили сразу две головы. — Мы обе такие любопытные.
Труп поежился.
— Хватит о сурьезном, братцы, — просюсюкал он, глядя на двухголового. — Чево вспоминать-то. Я и то плохо помню, как умер и как мной стали помыкать.
Павлуша хохотнул.
— Хорошо, скажу. Кровь, кровь и страдания других существ были мои кормильцы когда-то, — умилился он. — Но это было так давно, так давно. Теперь я не занимаюсь такими пустяками. А когда-то они поднимали мой тонус. Ух, как вспомнишь некоторые мои жизни, свое детство по существу, но какой размах при этом, какой размах! Я натравливал этих существ друг на друга через контроль над их сознанием, а сам был невидим для них и пил их энергию, которая освобождалась в момент их гибели.
Павлуша вдруг заговорил почти философским языком, и этот переход с полууголовного языка на возвышенный ошеломил даже медведя, у которого опять вспыхнул угасающий ум ада и желание выхода из него. Он владел праязыком и потому понимал Павлушу.
Но Павел видел его мысли. Вдруг какой-то искрой в уме медведя прошло воспоминание о смягчении мук в аду, об этом, как он считал, неизменном подарке высших сил обитателям ада. И тогда медведь заревел.
И это было расценено как знак, как сигнал к подлинному веселью.
Павлуша искренне хохотал, вспоминая жертвы своих действий, ибо многим жертвам в последующих жизнях везло, пусть очень по-своему, но везло. Павлуша чистосердечно — правда, некоторые сомневались, что у него есть сердце, — радовался за них.
— А я попляшу! — закричал труп, карабкаясь на ноги. И он все-таки пустился в своеобразный пляс, вдруг почувствовав, что его хозяин немного отпустил путы своей магии над ним, неизвестно, однако, почему. Но труп и не задумывался (вообще, задумчивостью он не отличался): он просто стал вдруг самодовольным (точно почувствовав полусамостоятельность) и плясал так лихо, как никогда не плясал, будучи живым. Подплясывая, он еще пел песню, но поневоле трупную, про гниение в нежных могилах.
— Ох, Женя-то наш, Женя! — то и дело охал Павлуша, хлопая в ладоши.
Двухголовый тоже вышел на орбиту, но как-то более застенчиво и скромно. (Труп же разгулялся вовсю.) Вышедши, одна голова его, Эдик, бесшабашно поцеловала другую голову, Арнольда. Та подмигнула. И потом, перебивая труп, обе головы разом запели. Это была долгая, заунывная песня про снега.
— Люблю жизнь, — пришептывал про себя Павлуша, наливая себе рюмку за рюмкой и поглядывая на окружающих.
Медведь положил морду на стол и мигом слизнул полкило ветчины.
— Пусть мишуля кушает побольше, — осклабился Павлуша. — После ада-то ему и надо поправиться и подвеселиться. Мишуль, — обратился он к медведю, — а были ли у тебя в аду-то друзья? Расскажи о них, хоть ревом. Или в аду друзей не может быть, а? — и Павлуша громко захохотал. — Ну тогда о соратниках! — Он посмотрел на мишу: тот уставился на духа своими добрыми звериными глазами. — Ну что, нет членораздельной речи, так подумай, а воспоминания твои я увижу и перескажу нашему обществу, — и Павлуша подмигнул трупу.
Медведь моргнул своими двумя глазами.
— Ну вот, миша, миша, вспоминай ад, тогда дам колбасы, — и Паша встал, держа в руках батончик колбаски. Медведь потянулся к ней.
— Нет, нет, вспоминай!
Двухголовый и труп, взявшись за руки, в экстазе веселья и забвенья, подошли поближе, чтоб послушать.
— Вспоминает, — проурчал вдруг Павел, придерживая колбаску. — Но смутно, смутно… Вот вспоминает существо одно… Детоеда… Да, да, — развеселился Павлуша, — именно детоеда… В огне утроба его… Миша, миша, не возвращайся… Сник, не хочет вспоминать: больно. Ну ладно, жри, — и Павлуша бросил в пасть медведю колбасу.
И тут все совсем обалдели и закружились от прилива счастья: медведь вошел в круг, чуть не приподнялся на две ноги, и все они трое так и заходили кругом, подплясывая. Двухголовый запевал, но только одной головой.
Вдруг Павлуша посерел и резко, хлопнув в ладоши, произнес:
— По местам! Все кинулись на места.
Труп в свое кресло, двухголовый на стул, а медведь прилег в стороне.
Глаза Павла зловеще загорелись.
— А теперь о будущем вашем буду гадать, — произнес он. — О судьбе вашей жизни.
Воцарилось сумасшедшее молчание.
Павел совершил какой-то ритуал. Глаза его устремились в созерцание.
— Ну вот и все, — громко сказал он потом. — Все три участи как на ладони.
И он обратился сначала к двухголовому:
— Твоя судьба, драгоценнейший, такова: тебе отрежут одну голову.
Потом он повернулся к медведю:
— Твоя же участь, миша, другая: тебя весьма скоро убьют и зажарят в лесу.
Павел посмотрел на труп.
— Женя, а у тебя рок особый: твой хозяин через месяц сойдет с ума и будет с твоей трупной жизнью выделывать такое… что ой-ей-ей… Твоя судьба всех ужасней. И умереть снова, второй раз, не дадут.
Гости оцепенели.
Первым опомнился медведь и зарычал. Слюна потекла у него из пасти, и он бросился на Павлушу, чтобы вгрызться в него. Но Паша, волею своею нарушив контакт между светом и зрачками нападавшего, сделался невидимым для него и, переместившись в другой угол, посмеялся.
— С мишей надо серьезно, — хихикал он в углу. — Забыл вам сказать, господа, что у миши нашего одна небывалая особенность: он умеет грызть привидения. Это у него от ада. Он бегает по лесу, так что обычные медведи разбегаются от него, и он уже много… очень много… загрыз привидений в лесу! — и Павлуша поднял палец.
Но двухголовый в тоске бросился на него. Павлуша переместился. Тогда за ним погнался труп, стукнувшись мертвым лицом об стену.
— Бей его! — завопили сразу две головы, Арнольд и Эдик. Они даже не знали, кто из них будет отрезан, и вопили вместе, вне себя от ужаса. — Бей его! Он клевещет на судьбу, он хочет накликать ужас! — визжали они.
Павлуша оказался вдруг наверху, невидим, и с потолка раздался его звонкий голос:
— Да смотри ты на вещи проще, Арнольд-Эдик. Ну, отрежут тебе одну голову, а может, и две — ну и что?
— Идиот! — две головы подняли взор к потолку.
— Помоги, помоги, Павлуша, — запричитал все же Арнольд. — Ты многое можешь. Не накликивай. Я боюсь!
— Да как же я переменю твою судьбу… Что я, Бог, что ли? — возразил голос с высоты, — Сам расплачивайся…
— А ты мягчи, мягчи судьбу-то! — закаркала голова Эдика. — Это ведь ты, конечно, можешь. Мягчи!
Вдруг из пасти медведя вырвался дикий вой, в котором различимо было одно желание: не хочуууу!
Потом медведь бешено подпрыгнул вверх, целясь в пустое пространство, откуда доносился наглый голос чародея и предсказателя. Однако всей своей мощью он долетел до стены, стукнулся головой, посыпалась штукатурка, и мишуля рухнул на пол, давя стулья, опрокидывая стол с закусью.
Тут поднялось нечто невообразимое. Свет то возникал, то гас. То из одного угла, то из другого раздавался сочный голос Павлуши, порой с хохотком, но мрачным:
— Поймите, ваш ум, ум совершал эти ваши прошлые преступления, за которые вы сейчас расплачиваетесь, но страдает ваше бытие, а не ум, простое и нежное бытие, которое невинно и по своей сути ничего не совершало… Вот она, высшая справедливость, какой оказалась! А на самом деле произвол!
— Света жизни хочу, света, света! — благим матом орал труп, бросаясь на раскиданные медведем стулья.
— Мама, мама! — вопил двухголовый, носясь по комнате.
Медведь с рычанием накидывался на пустоту, видимо, он уже весь мир принимал за привидение и хотел перегрызть миру горло.
Труп упал на пол и в истерике, как баба, стал дрыгать ногами. Двухголовый повернул одну голову к нему (другой искал неуловимого Павлушу) и вдруг бросился к трупу. Тут же они сплелись в непотребной ласке, одна голова впилась в проваленный рот трупа, другая же поникла у него на плече, и труп синей и разлагающейся рукой поглаживал эту голову, словно любящая мать, когда успокаивает не в меру нервного ребенка.