Такие кулинарные подвиги случались редко в его суматошной жизни. Чаще он выступал со свежевыпеченным хлебом, вином и сыром. Корочки хрустели, вино булькало, сыр со слезой разваливался длинньпми щедрыми срезами. Он потирал руки, хлопал себя по основательному пузу, изображал то ли Фальстафа, то ли Рабле — в общем, вечно пирующего человека.
На самом-то деле он был натурой скорее уединенной, во всяком случае, так мне казалось, когда я к нему приглядывался. Семьи у него не было, и он оправдывал это своим «неисправимым гомосексуализмом», однако мне иногда казалось, что все эти сексы ему до лампочки, а страсти его отданы только старым книгам.
В книжных лавках в Милане или Париже он становился серьезным, исследовал каталоги, подолгу беседовал с продавцами, уносил все, что мог купить. Печально, что мы ни разу с ним не поговорили по-настоящему, а все только забавлялись его слегка фальшивым «итальянизмом». Так нередко получается: все время откладываешь какой-то важный разговор, какой — и сам не знаешь, ну о каком-нибудь дяде XIII века, о каком-нибудь поэтическом сдвиге эпох, ну, в общем, такой разговор, который перевел бы человеческие взаимоотношения на другой уровень, — и вдруг видишь, что опоздал, что отношения уже навсегда останутся на уровне совместного полушутовства. А потом узнаешь, что совсем опоздал, что Карло Кавальканти больше не существует.
Еще в совсем не старые, даже не в пожилые годы я познакомился с одним нобелевским лауреатом по имени Гельмут Берг. Переводы его ранних повестей в свое время произвели сильнейший «штурм унд дранг» в умах советской литмолодежи. Будучи солдатом вермахта, Берг прошагал немало верст по страшной русской земле. Сумев в конце концов удачно драпануть, он написал об этом, но так, что молодой читатель в Москве начал узнавать самого себя в немецкой шинели.
В самом начале шестидесятых Союз писателей СССР устроил встречу своих молодых с их ровесниками из ГДР. Мы заговорили о Гельмуте Берге, и рьяные ульбрихтовские комсомольцы, только что перегородившие Берлин, были так потрясены нашими ссылками на западного немца, что стали орать и даже плакать. «Как вы можете, вы, советские писатели, поднимать Берга?! Ведь он же реакционер, католик! Он не принимает нашей молодой республики рабочих и крестьян!»
В конце шестидесятых меня послали старшие братья по письменному цеху (все бывшие зеки, между прочим) встретить Берга в Шереметьеве. Не ожидал, что он так запросто появится, думал, что будут какие-нибудь вспышки, что ли, ну не знаю, что-то в общем нобелевское или олимпийское, что почти равносильно в век тщеславия. Ничего похожего не было. Стояли хмурые люди по обе стороны барьера, с нервными смешками в Совдепию проходил европейский народ, и вместе со всеми шел человек в сером пальто, со старым детским лицом, с совиными глазенапами, repp Гельмут Берг.
Бросая вызов всему лагерю мира и социализма, я выдвинулся к барьеру и обратился к лауреату: Hello, Mr. Berg! I was sent by Charlemagne to meet you. Welcome to Moscow![154]
Шарлеманом в наших кругах называли старейшину московского диссидентства, и это было известно в соответствующих кругах Германии. Через несколько минут мы уже шли к моей машине. Кто-то, конечно, шел за нами, но я не оборачивался.
«Знаете, у меня здесь на таможне отобрали журнал „Шпигель“, — сказал мне Берг доверительно. — Сказали, что провоз такой литературы запрещен. Журнал „Шпигель“ — как вам это нравится?»
Мы поехали к фрондерствующему авторитету советской литературы Авгеникустову, там в четырехкомнатной квартире ждала Берга пестрая компания фрондерствующей Москвы. Над импозантным подъездом сталинского барокко висела красная вывеска «Агитпункт». Берг, щеголяя знанием кириллицы, прочел это слово и спросил, что оно означает. «Ну, это вроде как бы автозаправочная станция, — пояснил я. — Если гражданин чувствует, что идеология в нем иссякает, он заходит в агитпункт и подзаряжается». Берг положил мне руку на плечо и заглянул в глаза: «Похоже, что у вас, мой друг, шагнули еще дальше, чем у нас… в старые времена». Я возразил: «Не во всем. Нет-нет, не во всем». Он вздохнул. Каково, подумал я. Стоим вдвоем с Гельмутом Бергом, грустновато хихикаем. Ничего особенного не происходит.
Так и во всех последующих встречах с ним присутствовала эта, то ли спонтанная, то ли подчеркнутая, «ничегоособенность». В Гамбурге, где он жил, на улицах никто не обращал на него внимания. Однажды он целый час ждал меня в холле отеля, сидел в углу и решал кроссворды. Похоже, что он выработал такой принцип — не отличаться, не выделяться, быть как все. Этим он как раз и отличался от других «иммортелей» — скромный и религиозный, искренний человек.
А ведь заслужил свое место в пантеоне. Несмотря на кризисы мировоззрения, на приступы мучительного пораженчества, он лучше других выразил свое время и переоценку ценностей. Его будут долго помнить. Впрочем, что такое литературная долговечность? Предположим, его будут помнить сто лет после его смерти, ну двести лет, ну десять тысяч катящихся в безвременье лет. Ощутим ли мы после смерти, что были просто частичками какого-то распадающегося целого — ну, скажем, счастья? Или кто-то ощутит это вместо нас?
А вот еще один из тех, кому нельзя уже позвонить по телефону, — кумир американских пятидесятых, шестидесятых и семидесятых, король контр-культуры, рок-певец, джазист и бард, курильщик разных трав и демонический гомосексуалист Питер Обничалли. Как-то раз в московской компании он признался в своем русско-еврейском происхождении, однако так и не смог выговорить фамилии деда, который в 1900 году в городке с невыговариваемым названием собрал все свое семейство, включая десятилетнего папу Питера, и отправился за океан. Кто-то в компании тогда предположил, что фамилия Обничалли в России произносилась как Обнищалый. А значит, перед нами сейчас сидит бородатый и с большой накладной косой, в перуанском пончо и с маленькими тибетскими литаврами в руках Петя Обнищалый из Шепетовки. Тут разразился такой хохот, что кумир молодежи стран НАТО растерялся и его физиономия стала напоминать выглядывающую из гнезда ласку: в чем дело? в чем дело? Кажется, это была правильная догадка, во всяком случае, Питер подтвердил, что прежнее имя, которое он так и не мог выговорить, имело какое-то отношение к poverty.[155]
Каким образом он тогда оказался в Москве, да еще прямо с Гималаев, трудно сказать. Возможно, его начали кадрить советские профессионалы по борьбе за мир. Так или иначе, Обничалли долго таскался по московским богемным чердакам и подвалам. Он обычно усаживался где-нибудь в углу, не обязательно на возвышении, бил в свои литавры и демонстрировал свой знаменитый «вой», снискавший ему столько поклонников среди юношей по всему миру.
Москвичам, отрезанным от мировых течений, он понравился. Хохмач, клоун, талант, видно сразу. Многие интересовались его гомосексуализмом. Ты, Питер, только в башке гомик или там внизу тоже? И в башке, говорил он и тут же показывал свой длинный играющий язык, и внизу тоже; подтягивал руку собеседника к своей промежности, чтобы тот убедился. Все-таки он был разочарован Третьим Римом. Юноши тут как-то мало отвечали ему взаимностью, что он объяснял тоталитаризмом.
Из Москвы он отправился в «страны народной демократии», как тогда называли Восточную Европу. В Кракове и Праге бушующие толпы студентов носили его на плечах по ночным улицам. Многие из переносчиков натыкались рукой или щекой на его возбужденные успехом гениталии и благоговейно поднимали глаза горе: веди нас вперед, о Великий Обничалли!
Кончилось это нехорошо. На грандиозной маевке 1968 года студенты избрали его своим вечным президентом. Он приплясывал на специально для него сооруженном помосте в своем лапсердаке на мохнатом голом теле и призывал к высвобождению всего запрятанного, всего запуганного. Под утро спецотряд гэбэ совершил налет на общежитие биофака, где во всех спальнях шло высвобождение всего запрятанного и запуганного. Питер был взят в постели, где он спал с двумя первокурсниками. Не дав даже отыскать семейные трусы, его отвезли в мрачную твердыню власти.
Много лет спустя во Флориде он мне рассказывал, что в узилище стражники применяли к нему физические меры, но почему-то не выебли. Утром его башкой вперед сунули в поезд «Митропа» курсом на Аахен. Швырнули ему вслед литавры, подарок свами Навахалдриарданажалани, которыми дорожил больше жизни. Все ноты и любовные заметки были задержаны и отправлены в Москву на экспертизу.
Интересно, что за этим насилием над американским гражданином даже не последовало ноты государственного департамента. Видимо, не хотели себя компрометировать уважаемые сотрудники этого огромного учреждения, где одно время даже внедрялись специальные самокаты для передвижения по бесконечным (кафкианским, сказал бы любой неформал) коридорам.