В молодости жизнь это сплошной сумбур, как будто в оркестре перед началом спектакля настраивают инструменты, и много разных звуков, все перемешано и невозможно вычленить какую-то связную мелодию, все путается и мешается, и такой веселый гвалт и шум, и так может быть всю жизнь, а чтобы мелодия стала связной и начала звучать осмысленно, нужно приложить много усилий, гигантские усилия, и нельзя никогда забывать о том, что ты ищешь и стараешься понять. Тебя отвлекают разные ненужные звуки, каждый день как будто начинается снова и ты забываешь, что было вчера и утрачиваешь ту нить, без которой невозможно полное осмысление.
Утром она проснулась и с первой же сознательной мыслью, с первым взглядом вокруг к ней вернулось отвращение, которое стало как бы частью ее самой, которое поселилось в ней и уже не собиралось никуда уходить. Она высунулась в открытое окно и посмотрела на улицу вниз — там на мощеном булыжником дворе стоял дворник и поливал из оранжевого резинового шланга водой этот двор и мыл чей-то гараж, она подняла глаза вверх и посмотрела на небо — оно было нежно-голубое, солнце еще не успело встать, но уже было видно, что день будет жаркий, как обычно в Париже в это время лета, она как автомат осознавала, что нужно радоваться жизни, нужно, как радуются все вокруг, но она не могла и не знала, как это изменить.
Почему-то у нее из головы не выходила строчка, вычитанная у какого-то писателя про одну проститутку, которой платили хлебом и она сжирала этот хлеб прямо «под клиентом», потому что была очень голодна. Она вовсе не была голодна, она чувствовала отвращение к еде и ела через силу, тоже как будто желая досадить самой себе. Она уже совсем потеряла способность вдыхать воздух полной грудью, она могла только коротенькими вздохами пытаться набрать его в легкие, но это даже не всегда получалось, и она с ужасом поняла, что скоро будет не в состоянии вообще дышать, тогда для жизни места не останется, и будет лишь одно огромное отвращение. Этот переход шел незаметно, и она внутри это знала, но все равно покорно ждала, потому что она ничего не могла сделать, или не хотела.
Иногда в ней просыпался панический страх, она начинала метаться, могла выскочить из вагона метро или автобуса, но из этой жизни выскочить было невозможно, а ей хотелось, но она подавляла в себе страх и старалась снова погрузиться в спячку и не замечать того, что происходит вокруг. Если же страх брал верх, то она чувствовала, как подступает безумие, черная бездна, страшное пространство без дна, куда можно падать и падать, безо всякой надежды вернуться назад, открывая по пути для себя все новые и новые извращения и получая от этого удовольствие, ибо — она теперь знала это — все сумасшедшие получают удовольствие от своего состояния, иначе они бы не оставались в нем, и поэтому их мучают лекарствами и электрошоками, чтобы выработать в них условный рефлекс отталкивания от безумия.
А ей порой хотелось забыть об инстинкте самосохранения, и она чувствовала, как ее туда тянет, тянет, и тогда ты не будешь ощущать собственного тела и своего «я», ты как бы сольешься с природой и думать будет не нужно, и только последним усилием воли она удерживалась на краю, но ей становилось все труднее и труднее делать это усилие над собой.
* * *
Галя жила в Ленинграде в коммунальной квартире, там было восемь соседей, из них одна соседка сумасшедшая, которая часто стояла на кухне у плиты и ничего не варила, не жарила, а только тихонько напевала и приплясывала. Этим она всех ужасно раздражала, именно тем, что занимала место на кухне у плиты и ничего не делала, но разговаривать с ней было бесполезно.
Галя привезла с собой во Францию и свою дочку Юлю, она говорила, что здесь ей будет лучше — во Франции все продукты экологически чистые и даже песок в песочнице чистый, и когда Юля ходила гулять, она возвращалась вся чистая, и ее одежду не надо было стирать. Галя очень любила свою дочку, но правда, часто ее ругала, потому что была очень нервная и даже немного истеричная. Она то кричала: «Я тебя убью!», то начинала ее целовать, обнимать и жалеть, а Пьер смотрел на все это и загадочно улыбался.
Может, он вспоминал свое детство, а может репетировал свое поведение на следующий раз, ведь разов будет еще много (так он думал), и на каждый раз нужно было составить в уме ситуацию и разыграть ее. Например, слова «Я тебя убью!» могли ему очень пригодиться, ведь он помнил, как его отец однажды схватил его мать за волосы и с ножом в руке, который он поднес к ее самому горлу, повторял: «Я тебя убью!» Он знал, почему его отец так себя вел, потому что ему недоставало нежности, любви, страсти, и они с его матерью никогда не обнимались и не целовались. Они даже спали в пижамах и никогда не прикасались друг к другу за исключением тех трех раз, когда им понадобилось произвести на свет своих троих детей — так думал Пьер.
Отец Пьера был ипохондрик, и мог часами сидеть неподвижно, уставясь в одну точку и думая свои мрачные мысли. У Пьера были еще сестра и брат, причем брат был близнец, но, несмотря на внешнее сходство, во всем остальном был мало похож на Пьера: работал врачом-кардиологом, у него были жена, двое детей, машина и дом. Он почти никогда не приходил к Пьеру в гости, а его жена вообще не могла видеть Пьера, и, встречаясь с ним, сразу же заливалась слезами. Пьер говорил, что это оттого, что ей уже слишком много и одного брата, а тут еще второй, похожий как две капли воды.
Правда, брат Пьера гораздо лучше сохранился, у него было больше волос на голове, а во рту блестели прекрасные белые вставные зубы. У Пьера зубы были очень плохие, да и тех оставалось не так уж много, а когда он сделал себе вставную челюсть, она у него очень быстро сломалась — буквально через неделю, хотя он и заплатил за нее две тысячи франков. Он пошел к врачу, и он ему снова сделал эту челюсть, но через неделю та снова треснула. Пьер не мог есть ничего твердого, и даже свою любимую колбасу не мог как следует разжевать.
Колбасу он всегда прятал, у него в доме было много тайников, и он их часто менял, чтобы никто не мог догадаться, где он хранит еду. Один тайник был в туалете, Пьер считал его самым надежным. Он часто забывал, что и куда спрятал, а потом, думая, что его обокрали, устраивал ужасные скандалы. Один раз он начал кричать на Юлю, что она стащила у него колбасу и съела ее. Галя долго пыталась его переубедить, но он кричал все громче, а Юля плакала.
— Если она взяла, то пусть скажет! — вопил Пьер. — Пусть скажет! Я ничего не имею против этого, но пусть она скажет!
Галя уже и сама начала плакать, но тут Пьер обнаружил колбасу в пустом цветочном горшке под окном. Он был немного смущен и оправдывался:
— Я заметил, что у меня есть тенденция обвинять других в том, что я сделал сам…
— Ну ничего, ничего, — успокаивала его Галя. — Ты был не прав, но это не страшно…
В знак примирения они поцеловались.
* * *
В конце жизни Марусе всегда виделась синяя лампочка, то есть не всегда, а стала видеться в последнее время, тусклая синяя лампочка, освещающая бетонный бункер с маленьким оконцем, где стоит множество железных столов, а на них лежат какие-то предметы с привязанными к ногам номерками. Это было не страшно, а невыносимо скучно, и этот синий свет внушал уныние, хотя ей всегда нравился синий цвет, но почему-то здесь это было совсем другое. И еще было что-то общее с баней, где по бетонному полу течет мыльная вода и множество голых людей бродят с шайками, переговариваясь между собой, и шум воды сливается со звуками их голосов.
Или когда в холодном пустом доме в темноте лежишь на кровати рядом с сумасшедшим и слушаешь его ровный храп — значит, он заснул и можно не опасаться, что услышишь его визгливый вечно возбужденный голос хотя бы в ближайшие пять минут, хотя это очень ненадежно, он может проснуться в любое мгновение, его сон хрупок и неглубок, он спит мало, а иногда и вовсе не спит, и тогда наутро страшно смотреть в его глаза, обведенные черными кругами и таящие в глубине черное глухое безумие. Он все время говорит, говорит без умолку, кажется, что он боится замолчать, что, пока он говорит, он жив и нормален, его слушают и воспринимают, он требует ответа, он повторяет по сто раз каждое предложение, пока не услышит, что с ним говорят, он все время размахивает руками и когда он идет по улице издали его можно принять за марионетку, у которой все члены на шарнирах.
А когда ты засыпаешь и внезапно просыпаешься посреди ночи от страха, что кто-то стоит под дверью, и слышишь чье-то дыхание, и сердце проваливается куда-то вниз, потому что отсюда нет выхода, кроме как на крышу, а с крыши — вниз, на темную улицу, а там кто-то уже плачет и причитает, и ты будешь также причитать и плакать, и бродить одна по темным улицам, а если кто-нибудь позовет тебя к себе, ты должна будешь пойти с ним и удовлетворять все его желания, ты просто обязана будешь подчиниться, потому что выбора у тебя не будет, и ты уже загнана в клетку. И самые отвратительные рожи ты должна будешь рассматривать в упор, потому что даже глаза закрыть они тебе не позволят. Постарайся же пока не думать об этом, чтобы окончательно не спятить.