Купола церкви, словно гигантские свечи, сияют на солнце ослепляющим золотом. Их верхушки украшают кресты, застывшие, будто причудливые леденцы. Белые стены, похожие на сахарные плиты, вздымаются вверх, устремляясь к солнечным лучам, которые своим всеобъемлющим теплом, кажется, плавят сахарную поверхность, от чего те покрываются едва уловимой патокой. И во всём церковном лике явственно чувствуется божественная сладость.
Внутри храма одиночество. С величественного иконостаса устремляются мудрые взоры икон, утопающих в витой резьбе, слитой воедино, словно корни райского дерева. Три двери, ведущие в святую святых, закрыты. Царские врата, надёжно защищённые ликами четырёх евангелистов, завешены красной тканью, в свете храма напоминающей ниспадающий водопад крови. Амвон, подобный горе, с коей проповедовал Христос, пуст и величественен. Клирос поёт свою одинокую, неслышимую песнь, свободную от человеческих голосов. Горят свечи, тысячей огоньков отражаясь в мраморе стен, и эти отражения, слившись воедино, подобны полю золотистой ржи.
Хрупкая женщина в бледно-синем плаще и белой косынке склонилась перед деревянным распятием Христа с прорисованными мышцами.
Она молится. Встаёт на колени и целует ноги Христа. Влажными, преданными поцелуями. Вытирает древо распятия крохотным платочком. Размашисто крестится. Короткими, боязливыми шажками подходит к иконе. Целует. Я стою справа от неё и вижу, как влажные, блеклые губы прикасаются к стеклу, на котором застыли размазанные пятна предыдущих лобзаний. Мне кажется, что я могу рассмотреть, как капельки слюны остаются на иконе.
Мне хочется верить, что женщина не больна сифилисом. Не больна герпесом. Не больна любым другим кожно-венерическим заболеванием.
Долгое время в Монголии свирепствовал бытовой сифилис. На улицах стояли гигантские скульптуры божеств. Каждый правоверный при виде такой скульптуры был обязан приложиться губами к святыне.
Мононуклеоз. Герпес. Гепатит. Хеликобактер пилори. Даже сифилис передаётся через поцелуй.
Я хочу верить, что краска на дереве распятия, стекло иконы и хлопок платка не хранят чьих-то инфекций. Хочу верить, что ладан и святой дух убивают бациллы.
Есть люди, у которых в церкви начинается чудовищное удушье. Или едкое раздражение слизистой. Или багровые пятна, похожие на раздавленную клубнику. У таких людей аллергия на ладан. На аромат Бога.
В углу оставленные прихожанами продукты и цветы. Они могут лежать здесь день. Могут два. Больше всего хлеба. В течение короткого времени в нём с вероятностью один к трём может возникнуть картофельная болезнь. Её носитель — бациллус субтилис. Иногда из такого хлеба делают просфоры, символизирующие тело Христа. Их используют для причащения. Вкушая тело Христа, ты очищаешься.
Рядом с хлебом и цветами стоят ёмкости со святой водой. По-гречески — агиасма. По верованию Церкви, агиасма — не простая вода духовной значимости, но новое духовно-телесное бытие, взаимосвязанность благодати и вещества. В церквях такую воду набирают из скважин. Или из водопроводной трубы.
Обеззараживают воду двумя методами — хлорированием и коагуляцией. В результате хлорирования в воде могут определяться смертоносные вещества, разрушающие практические все внутренние органы. Бромдихлорметан. Дибромтрихлорпропан. Дихлорацетонитрил. И ещё множество поэтических названий. Акриламиды, возникающие в результате коагуляции, вызывают расстройства центральной и периферической нервной системы, репродуктивной функции, проникают через плаценту и отравляют плод в утробе матери.
Есть третий метод обеззараживания — крёстное знамение. Батюшка освящает воду в баке. Прихожане подходят и открывают краник. Пьют натощак. Вместе с молитвами. Доказано наукой: третий метод самый эффективный. Крест и молитвы сильнее химических соединений.
Только сейчас я замечаю, как высокий, худощавый священник исповедуют склонившуюся пред ним женщину.
Мне было восемь, когда меня исповедовали и причастили в первый раз. Мы пошли в церковь всем классом. Нас собрали и загнали в храм.
Среди молящейся паствы мы стояли и смеялись. Не потому, что насмехались над Христом и верой Его, а потому, что не осознавали, где и для чего находимся. На нас возмущённо косились прихожане. Смех, будто издёвка, звучал в священных стенах церкви. В стенах скорби и извечного катарсиса.
Один я с осуждением смотрел на одноклассников. Мне было стыдно. За них. За себя.
Вечером, перед утренней исповедью, мама продиктовала мне мои грехи. Я записал их на бумажке.
Утром я просто подошёл к священнику, протянул свою записку с грехами, продиктованными мне мамой, и склонил голову. Он прочитал мои записи, мамины надиктовки, простил и позже причастил.
Мне сказали, что, исповедавшись и причастившись, я почувствую себя чистым, освобождённым. Но я не ощутил ровным счётом ничего. Только страх. Панический страх оттого, что я живу со всеми этими грехами. Грехами, мне продиктованными. Из меня вышел никчёмный Стивен Дедал.
Вот и сейчас я подхожу к священнику. Жду просветления. Будто мне дадут право на убийство. Дадут удостоверение карающей десницы Господа Бога.
Священник смотрит на меня. Я вспоминаю протестантский канал. Пляшущих и поющих пасторов, рекламирующих Бога, будто вибротренажёр. Они другие. Здесь всё иначе. Здесь чувствуется боль Того, Кто искупил грехи всего человечества. Слышится крик, обращённый к Отцу с креста. Видится кровь, стекающая по древку копья.
— В чём хочешь ты исповедоваться, сын мой, — обращается ко мне батюшка.
В чём? В том, что я хожу в секту? В том, что я член фашистской группировки? В том, что я участвовал в надругательстве над девочкой?
Я могу сказать всё это. Открыть правду. И навсегда заслужить свою анафему.
Мне было пятнадцать, когда мне отказали в исповеди. Меня спросили, блужу ли я. Нет. Имел ли я связь с женщиной? Да. А это ли не блуд? Нет.
Такой вот конструктивный исповедальный диалог. Я рассказал батюшке о вреде воздержания.
О прогрессирующей мастурбации и педерастии среди подростков, воздерживающихся от секса. О простатите и уменьшении числа сперматозоидов. О комплексах и фобиях.
Батюшка выслушал меня со слегка склонённой головой. Кивнул и отказал в исповеди. Приходите потом, когда одумаетесь и смиритесь.
Он вёл исповедь как ритуал. Выслушивал грехи. Потом раскаивающееся молчание. И отпускал с чистой совестью.
Ты подсадил на иглу всех своих друзей. Просто скажи, покайся — обрети своё спасение.
Ты обворовываешь страну, отбирая пенсии и зарплаты. Просто скажи, смирись, окажи благотворительность — обрети своё спасение.
Обрести спасение весьма просто. Главное — не спорить.
Исповедь — безмолвный раболепный монолог, лишённый выбора. И те, кому отказали, имеют право на обиду, ибо они отличны от тех, кого исповедовали, в одном — в праве не быть согласным. Однако, есть и исповедь внутри себя: когда формальный стереотип перерастает в жизненно-необходимое, в совершенное стремление к детерминации себя как согрешившего и пришедшего к спасению. Тот, кто раскаялся, не имеет страха быть отвергнутым внутри своего сердца. И тогда человек в сутане — проводник для покаяния перед Богом, а его осуждение — хворь гордыни.
Ибо не люди веры эту веру определяют, а вера рано или поздно видоизменяет и детерминирует их самих.
Священник терпеливо ждёт, когда я поведаю свои грехи. И неожиданно для себя я начинаю говорить текст с той бумажки. С той, из детства, на первой исповеди. Мямлю все грехи, продиктованные мне матерью. Прошло семнадцать лет, но ничего не изменилось.
Он слушает и спрашивает, каешься ли ты, сын мой. И я говорю, да, каюсь всей душой. Священник заносит руку для крёстного знамения, готовится к словам отпущения грехов.
И вдруг я пониманию, что моё раскаяние — ложь, фальшивка. Как и вся моя жизнь. В ней нет раскаяния души. Я тихо спрашиваю:
— Святой отец, разве это честно? Разве не видите вы, что всё это ложь? Что большинство людей, просящих спасения, лгут, ибо страшатся ада, а не жаждут истины?
— Сын мой, все мы грешны, и страсти, кои обуревают нас, зачастую берут верх, но здравый человек стремится к спасению души своей, ибо она та сила, что дарована нам Господом нашим во спасение.
— Здравый человек? И вы святой отец верите в то, что остались здравые люди? Кто же тогда те, кто разносит вирус Кали? Кто те, кто надругался над девочкой?
— Вирус Кали? — переспрашивает меня святой отец.
— Да, батюшка! Люди, носящие его, считают себя богами! — Моя голова под рукой священника. Я по-прежнему говорю с опущенной головой. — Только где подлинный Бог, допускающий такое? Ненавижу их! И потому я ничуть не лучше.
Чувствую, как пальцы священника нежно теребят волосы на моём затылке, слышу его голос: