Как, впрочем, и никому другому в этом городе.
Выйти и смотреть, как в небе занимается холодная синева, как мелкое лимонное солнце выпрастывается из холмов понемногу, а прибитые тяжелой росой ветки можжевельника поблескивают там и тут, точно серебряные ложки, забытые в саду после вечеринки.
Добрести до Старого порта, подойти к ограде пристани, туда, где уши и рот забивает туманом, а тишина становится вязкой. Звук шагов тоже становится вязким — там, где нога попадает на ил, а там, где на гальку — отчетливым и хрустким.
Подняться на утес Эби Рок, сесть на холодный черный валун и вспомнить, о чем я тогда думала, в то невыносимое январское воскресенье: отсюда тело Младшей будет лететь вниз несколько десятков метров, пока не ударится вон о тот выступ, думала я. Потом — если не зацепится за колючий кустарник — она упадет прямо между камнями цвета нефти, высоко выступающими из воды. Они похожи на спины морских котиков, лоснящиеся на солнце.
Моя сестра потеряет сознание от страха еще до того, как ударится о кипящую черную воду прибоя, и не услышит всплеска, не услышит голосов взметнувшихся птиц, ничего не услышит. Так я тогда думала, хотя вовсе не собиралась сбрасывать ее со скалы. Просто, когда думаешь о чьей-то близкой смерти, ярость быстрее проходит.
***
There once was a lounger named Stephen
Whose youth was most odd and uneven. [41]
Первое июля. Луэллин Элдербери.
— Можно я буду звать вас Лу, — написала я в блокноте, увидев его имя в книге постояльцев, — а то имя Луэллин напоминает мне одну грустную историю.
— Вот как? — он положил ручку и поднял на меня глаза, один глаз голубовато-серый, как мокрый мох на солнце, другой — зеленый, как пятнышко окислившейся меди. — Я заплачу наличными, мисс Сонли.
Увидев его лицо, я чуть было ключи не выронила, но виду не подала и принялась пересчитывать деньги, которые он положил на стойку — две бумажки по двадцать фунтов, потертая пятерка и горстка серебряной мелочи.
От него сильно пахло пивом и болотом, то есть изо рта пахло пивом, а от одежды — болотом. Наверное, он шел через вествудский лес, во время летнего ливня там оживают болотные огоньки. Какая редкая фамилия Элдербери, бузина, греческая дудочка, руна Fehu — чай из ее цветов очищает кровь, а отвар из коры успокаивает сердце.
— А что, этот парень, Луэллин, натворил что-нибудь? — он положил мокрый белый плащ на ручку кресла и сел, разглядывая меня своими разными глазами, издали казалось, что он немного косит.
— Да нет, ничего такого, — написала я, — просто старая уэльская история. Два батрака из Нита, Луэллин и Рис, возвращались из трактира и услышали музыку — прямо из сердцевины холма. Рис принялся весело плясать и вскоре исчез, а Луэллина обвинили в его убийстве и посадили в тюрьму, — я писала быстро, и так размашисто, что последние два слова пришлись на другую страницу.
— Луэллина — в тюрьму? За что же это? — он продолжал смотреть мне в лицо, а не в блокнот, как делают теперь все остальные. — Ну и порядки у вас в Южном Уэльсе. То у вас танцы, то похороны, то девушки не разговаривают, хотя язык у них вроде на месте и, наверное, неплохо подвешен.
— Вы не дослушали, — написала я, вышла из-за стойки, протянула ему ключи и продолжила на второй странице: — Люди из деревни пошли к холму, услышали арфу и увидели танцующих эльфов. Они поймали Риса за рукав, выдернули из круга и отвели домой. Правда, он почти сразу умер. Я поставлю вам в счет разбитое стекло, это была моя последняя садовая лампа Вы не возражаете?
— Невеселая история, — он встал с кресла и показался мне выше, чем был, когда я открыла ему дверь. Теперь он смотрел прямо на мой рот, и я невольно поджала губы.
— Я знаю историю повеселее, — сказал он, остановившись в дверях, — о том, как Луэллин Великий женился на принцессе-горбунье, после чего у лордов забрали фамильную землю, а валлийский язык объявили вне закона. Во сколько вы подаете завтрак, мисс Сонли?
— В восемь, — написала я и показала ему свой листок издали. — В восемь, и ни минутой позже.
***
Shee, that pinches countrey wenches
If they rub not cleane their benches.
Когда Младшая влюбилась в Сондерса Брана, она совсем перестала со мной разговаривать. Я долго ничего не знала — весна в том году была бесконечной, тугой механизм гостиничного сезона все никак не запускался, к тому же в спальнях поселился зеленоватый сырой грибок, и я мучилась с ним добрых три недели.
Про веронских любовников мне рассказала Прю, заставшая их in situ на заднем дворе — Воробышек пользуется нашей старой калиткой, потому что всегда торопится. Помню, что выбранное ими место удивило меня едва ли не больше, чем сама новость. Стоит снегу сойти, а рыжей грязи подсохнуть, бедные вишгардские парочки отправляются на берег, залезают в рассохшиеся лодки или лежат в дюнах на холодном песке. У молодого повесы по имени Сондерс Брана должна была быть отцовская машина или палатка, или хотя бы охотничий шалаш в вествудском лесу.
— Они постелили на траве старый пиджак твоего отца, — сказала Прю, — стянули его из теплицы, торопились, вот и схватили, что под руку подвернулось.
Поспешность сама себе препятствует, сказал бы на это школьный учитель, который к тому времени уже не был моим женихом. В феврале девяносто девятого я отослала ему чаячье кольцо, а взамен получила начищенное до горячего блеска дуэльное оружие, не иначе как купленное у пембрукского антиквара. Ума не приложу, что он этим хотел сказать. Все, что делает учитель Монмут, отдает трагедийным реквизитом, а все, что делаю я — декоративно-античной пьеской в духе Бена Джонсона.
Кусты бузины, которые мама посадила в начале восьмидесятых, так и не разрослись в приличную живую изгородь, наверное, почва за домом слишком скудная. Прежний владелец «Кленов» был мрачным, сильно пьющим почтмейстером, разжалованным в почтальоны — похоже, он сжигал на заднем дворе письма, которые ему лень было разносить. Когда он умер, «Клены» продали с молотка, а письма стали приходить в аптеку старого Эрсли, тот их попросту складывал в ящик стола, рядом с гирьками и вощеной бумагой для фунтиков.
Сондерс Брана с начала апреля обнимался с моей сестрой в моей бузине, а я все удивлялась ее ускользающему взгляду и синякам, похожим на следы от эльфийских щипков, к ней теперь даже подойти было нельзя, не то что потрогать. Это меня не слишком тревожило — к тому времени мы почти не разговаривали и старались не оставаться подолгу в одной комнате, так что если фейри щипали ее за нерадивость, то я этого не видела и не хотела.
Не знаю, какая причина злиться была у сестры, но моя причина была ясной, как лето. Был такой король на севере — Хавган Ясный-как-Лето, он воевал с королем по имени Арван Серебряный Язык. Ох, про язык лучше не надо. Когда я вспоминаю язык Эдны А., мне кажется, что во рту у меня застрял можжевеловый леденец.
Скажи мне теперь кто-нибудь, что я должна поцеловать ее, я бы закрыла лицо руками и стала бы молча раскачиваться, как тот алжирский мальчик, что сидит с шапкой посреди Эйремх-парка, я всегда даю ему пару монеток, хотя у него, наверное, больше денег, чем у нас с Прю вместе взятых.
А было время — я целовала ее всюду, куда могла добраться, девяносто восьмой год, что с него возьмешь. Любовное масло текло у меня из ушей, и я не знала, что с этим делать, мне хотелось выйти на берег моря, встать на кирпичную портовую стену, как убийца Теламон на свою дамбу в Эгине, и кричать оттуда, пока не охрипну. Мои нервы жили своей собственной, какой-то насекомой жизнью, пробиваясь сквозь кожу, будто усики голодного богомола, мою голову распирало гудящее шмелиное электричество.
То мне казалось, что я улиткой ползу по оконному стеклу, а там, с другой стороны, меня разглядывают и тыкают пальцем в мое склизкое брюшко, то казалось, что я вся покрыта липкой селедочной чешуей, то — коростой, под которой копится сукровица. Странно было, что никто этого не видит, ни редкие посетители, ни постояльцы.
Когда Младшая повернулась ко мне лицом на родительской кровати, я даже удивилась — ведь она могла сделать вид, что спит. Или широко открыть глаза и рот и закричать. Или просто встать и уйти. Или что-то грубое проворчать сквозь сон. Или молча убрать мою руку со своей груди. Да много чего могла сделать Младшая, зачем же она повернулась ко мне лицом?
Может быть, она тоже чувствовала себя улиткой на оконном стекле, только я этого уже не узнаю.
— Дрина, у тебя роман? — спросила я вечером, когда она проходила через столовую, разматывая оставленный ей матерью шарф — слишком длинный и перепачканный какой-то пыльцой.
— У меня мужчина, настоящий, чего и тебе желаю, — сказала она ровным голосом и скрылась в своей комнате. За дверью загремел голос Фреда Дерста из «Limp Bizkit», это означало, что помощи по дому сегодня не будет, я сразу почувствовала себя размокшим сухарем, взяла свою чашку и вышла в сад.