Он все еще растолковывал, как отпугивать сорок, которые вертятся возле куриных насестов, когда во дворе появился второй человек, тоже в постолах на босу ногу, в руке он держал кепку, на макушке сверкала большая плешь. Этот всех удивил не только плешью, но и тем, как сильно он запыхался. Он поздоровался прерывающимся голосом и спросил, не видали ли они тут двух буйволов, а следом за ним появился босой цыган с босым цыганенком и, поздоровавшись, спросил, не видали ли тут медведя.
— Вы что, насмехаетесь над нами, — сказал человек с дохлой сорокой, — спрашиваете, не видали ли мы медведей да буйволов?
Теперь пришел черед удивляться человеку с дохлой сорокой, потому что все, кто был на веранде, включая монаха, ответили, что видали и медведя, и буйволов, что те набросились прямо на них, и только чудом дело обошлось без жертв, а потом влетели в заброшенный хлев, все там переломали, такой стоял рев и треск, хлев чуть в щепки не разнесли, из дверей валила пылища, до того густая, что не разглядеть, медведь ли сожрал буйволов или буйволы сожрали медведя!
Услышав такое, человек выронил из рук свой улей, однако дохлую сороку не выронил и вместе с ней взбежал на веранду. Вооруженный до зубов холодным оружием народ малость отодвинулся и воззрился, но не на него, а на дохлую сороку.
— В чем дело? — ничего не понимая, спросил человек.
Он смотрел то на незнакомых людей с холодным оружием, то на сороку, к которой были устремлены пристальные взгляды всех присутствующих, их волнение передалось ему, он выпустил сороку из рук, а когда та упала на дощатый пол, удар был такой оглушительный, словно это не дохлая сорока упала, а чугунное ядро. В ту же секунду кто-то громко завизжал и завертелся, как дервиш, вокруг своей оси.
Позже выяснилось, что, когда человек, у которого улетел пчелиный рой, выронил из рук дохлую сороку, перепуганный тем, как все на нее уставились, один из сборщиков грибов или трав выронил железный лом прямо на ногу стоявшего с ним рядом человека, и этот железный лом громыхнул об пол, а завизжал и завертелся, как дервиш, тот, кому ушибло ногу.
Вернемся, однако, к нашему Ивану Мравову.
Подъехав к санитарному кордону, сержант увидал там распряженную телегу, в которой сидел парализованный паренек, патрульного под грушей, вереницу цыганских подвод, толпу, сгрудившуюся на дороге, второй патрульный, вооруженный карабином, стоял в кукурузе, цыганки перекрикивали друг дружку, ребятишки ревели, собаки заливались лаем, в общем — полный ералаш. Заметив милиционера, цыгане все разом заорали, стали объяснять, в чем дело, расступились, давая ему дорогу; от шума сержант ничего понять не мог, пока не подошел к плотной кучке людей и не увидал, что у них в ногах сидит, скрючившись, цыган, у которого одно плечо выше другого. Голова его была обвязана пестрым тряпьем, так что он напоминал Гаруна аль-Рашида. Цыган обхватил обеими руками свою тряпичную голову и громко стонал. Рядом металась цыганка, нещадно хлопала себя по ляжкам, выла, как по покойнику, и спрашивала, как же это вот так убивают человека, да разве это можно?
— Вот, товарищ милиционер, — накинулась она на Ивана Мравова со всем своим цыганским темпераментом, — этот человек выхватил нож, убил моего мужа, из ружья в него пальнул и вон как изувечил, да как же это можно — человека убивать? Потому что мы цыгане, что ль?
Как бы в подтверждение жениных слов и чтобы рассеять у сержанта малейшее сомнение, скрючившийся на дороге Гарун аль-Рашид зашевелился и заорал изо всех сил, что патрульный его таки убил.
— Убил! — выкрикнул он и опять обхватил руками увенчанную чалмой голову и закачался взад-вперед.
— Это и есть та самая лошадь? — спросил Иван Мравов, похлопав потянувшуюся к нему лошадиную морду. — Ты почему не ржешь, когда тебя угоняют, с доверием идешь к чужим? Как теперь быть с этой неразберихой?
Патрульный с карабином отважился выйти из кукурузы, куда он забился под испепеляющими взглядами цыган.
— Вот, — показал он сержанту, — и ухо ей рассекли, вроде бы чтобы пометить, мало им, что угнали лошадь, так еще и покалечили! Такому оба уха отрезать надо, чтоб знал, как чужих лошадей угонять! Мы, значит, тут жаримся у кордона санитарности ради, а они, значит, идут, как пожар, и где ни пройдут, обязательно рев поднимается: у кого-нибудь что-нибудь да пропало!
Произнося эту речь, патрульный успел отвязать лошадь от цыганской телеги и сел на нее верхом, повесив карабин накрест, чтоб не мешал при езде. Сержант велел ему подождать, чтоб вместе отправиться в сельсовет, там составить протокол и чтоб каждый получил по заслугам, патрульный в том числе, за то, что учинил самосуд и нанес человеку телесное повреждение.
— Нанес, нанес! — поспешила подтвердить жена конокрада.
— Вы что, под арест меня берете, что ль? — изумился патрульный и бросил на Ивана Мравова сердитый взгляд.
— Под арест не берем, — спокойно ответил сержант, — но и не отпускаем!
— Поднимайся, пошли! — крикнул он сидевшему на земле Гаруну аль-Рашиду.
— Да, да! — горячо продолжала жена конокрада. — Видали? Мало того, что убил, еще и телесное повреждение нанес, сама милиция говорит, и каждому ясно, как дважды два! Что ж теперь, коль мы цыгане, так нам всем подыхать?
— И подыхайте! — мрачно проговорил патрульный.
Однако табор, похоже, подыхать не собирался, потому что загудел, как потревоженный улей, бабы и ребятишки заголосили, собаки забились под телеги, и кто знает, как долго бы все это продолжалось, если бы не прошмыгнул взад-вперед челнок с алой косынкой на шее по имени Мустафа. Мустафа навел тишину и порядок — видно, был он тут самым главным, потому что все ему подчинялись. Он сказал, что власть есть власть, необходим порядок, существует закон и как закон скажет, так и будет, на то он и закон, чтоб ему подчиняться, а не вопить по-бабьи, потому что от бабьих воплей какой толк? Никакого!
Мустафа изложил Ивану Мравову все их беды: напали на человека с ножом и ружьем, задержали табор, удрал медведь, потому что за ним погнались два буйвола, пропитания не хватает, потому что в этих краях мало работы. Потому мы и двинулись, сказал он, хотим перевалить через гору на ту сторону, авось там работы найдется побольше.
— Как нам теперь быть? — спрашивал Мустафа. — Мы можем встать табором тут, на Илинце, и пусть нам разрешат войти в село, сменять чего-нибудь, ребятишек накормить, потом отыскать медведя, он небось от буйволов в лес подался, а он у нас, можно сказать, главный кормилец. А дальше уже власть знает, как лучше, нам говорить нечего, наше дело подчиняться!
Так-то оно так, да цыганки не были вполне согласны с Мустафой, и, хотя он непрерывно цыкал на них: «Заткнись! Заткнись!», то одна, то другая подавали голос: с лошадью, мол, ладно, пускай, лошадь есть лошадь, ее сыскать ничего не стоит, угнали ее там или не угнали. А вот ты попробуй медведя сыскать! Выходит, раз мы цыгане, так можно загнать в чащобу медведя, которого мы сызмальства растили, приручали, плясать учили, как сажать горох учили, потому, в какое село ни войди, первым делом спрашивают, а показывает ваш медведь, как баба сеяла горох? И наш медведь тут же, значит, показывает, как баба сеяла горох. Легко ли медведя выучить горох сеять, уж про то и не говорим, что медведь — самый что ни на есть хищный лесной зверь, а мы зверя этого держим и людям показываем, чтоб знали, какой он есть, зверь-то…
Иван Мравов рассмеялся, глянул Мустафе в глаза. Мустафа засмеялся тоже.
— Пошли, — сказал ему сержант и по дороге к кордону спросил: — Ты у них старшой, а?
— Я, — ответил Мустафа, при этом не без притворства вздохнув. — Только разве меня кто слушает? Нету дела опасней, чем табором управлять. Медведем куда легче управлять, приручить, человеком сделать, а табором — какое там!
Они двинулись пешком по дороге, впереди за деревьями белело село. Патрульный спешиться не пожелал, только отдал карабин второму патрульному, который сидел под грушей. Парализованный паренек все так же, не шевелясь, сидел в телеге. Вместе с Мустафой и без передыху стонавшим конокрадом пошли еще несколько цыган-свидетелей, за ними потащилась жена конокрада, она во весь голос вопила:
— Подумаешь, лошадь угнал, чего особенного?
Иван Мравов время от времени оборачивался, он видел, что табор располагается неподалеку от тенистого грушевого дерева, натягивает шатры, и еще не успел он войти в село, как уже потянулись вверх голубые дымки костров, потому что цыгане первым долгом разжигают костры, чтобы знать, где им собраться и посидеть. Если не будет костров, все разбредутся кто куда, а когда горят костры, все садятся в кружок у огня и ждут, когда поднимется ветер и дым начнет есть глаза.
— Подумаешь, лошадь угнал! Чего особенного? — слышал сержант, как вопрошал женский голос под окнами сельсовета. Иван Мравов вел допрос и писал протокол, владелец угнанной лошади сидел с разобиженным видом, стараясь держаться подальше от конокрада, до глубины души возмущенный тем, что его привели сюда наравне с конокрадами и наравне с ними снимают с него допрос, как будто он с этими разбойниками одного поля ягода. Женский голос продолжал вопрошать: «Что ей, лошади, худо, что ль, что ее украли? Меня вон тоже девчонкой украли, была я тогда краше лесных красавиц-самодив, и уж как я ревела, когда меня цыгане украли!»