Тут пришел Блюденов с санитаром, бросил связку холодных ключей на стол. Ключи звякнули, поехали к бутылкам.
Дворкин отхаркался.
— Ты, Спиридон, пройди-ка с ними до морга. Там у него чтой-то с носом подеялось, говорят.
Блюденов завернул матом — по морозу ж ходить! Однако двинулся к вахте, как-никак подчиненный.
Снова бежали рысцой через проходную, снова обдавали их машины теплом и снегом. Свернули на узкую тропинку, за сугроб, к елочкам…
Что за черт!
Блюденов первый остановился. По-волчьи, всем телом повернулся, хмуро оглядел обоих. В отмороженных его глазах ворохнулось что-то дикое, как у бандита, поднимающего руку на жертву.
— Куда вы его дели, мерзавцы?
Мать честна! Пустые носилки! И простыни казенной нету, и шапки. Все упер, паразит!
— Может, вы его за стенку притырили? — заорал Блюденов. — На понт хотите взять?!
Старший перекрестился:
— Побойся Бога… Что ты!
Мороз к земле жмет, дыхание перехватывает. Блюденов налился красным соком, как бурак.
— Ну, куда задвинули-то? Некогда шутить мне с вами!
Санитары опять руками разводят: пропал дубарь! Нигде нету. И за углом смотрели, и под кустиками. Шапку под хвойными ветками обнаружили, а самого нет.
— Может, он на елку залез с перекоса мозгов?
И на елке нету. На елку и здоровый не влезет…
Отступил старый санитар в сторонку, шапку снял, крестится. На серебристом насте, с ночной пороши, у края дорожки — свежие отпечатки босых пальцев. Пустые, легкие отпечатки плосковатых ступней по мягкому снегу — будто Иисус Христос прошел воздушно, невесомо и в небо вознесся… В ад или в рай?
— Вот он, курва, топтался! — возликовал младший. — Нашлась пропажа. По крайней мере, овчарку уже можно вызывать, а дальнейшее уж от собаки будет зависеть…
Следы, однако, обрывались у накатанного тракта.
Блюденов почесал в затылке. Невеселая история, мать его за ногу! Вахтеру доложить надо, и побыстрее, не то беды не миновать! Пропал заключенный!
Вахтер страшно вылупил глаза, схватился за телефон. В вохре объявили тревогу, всех подняли на ноги — и людей, и собак. Проводники с овчарками первыми пробежали вокруг зоны. Панический собачий лай взбудоражил зону и вольный поселок. Главный кобель с волчьим загривком хорошо взял след, но прошел лишь пять шагов до наезженной колеи и заскулил тоненько, яростно скребя когтями дорогу. А потом виновато поднял морду к хозяину: мол, кругом все соляркой и керосином обрызгано, тут розыск надо пускать по вашей части…
Дубарь Сенюткин как в воду канул.
Через два часа после неудачных поисков помкомвзвода Белобородов дал по уставу опермолнию. По всем дорожным заставам, по лагерным отделениям, окрестным лесопунктам и колхозам, воинским подразделениям, по железной дороге: «Заключенный Сенюткин, он же Мороз, он же Синицын, 1925 года рождения, из крестьян, осужденный по ст. 162 Уголовного кодекса, рецидив, находится в побеге… Просьба принять все меры к розыску, доставить по месту отбытия живым или мертвым…»
Неисповедимы пути человеческие!
Тот же лютый мороз, что с началом зимы медленно и неотвратимо убивал Леньку, тот же проклинаемый каждодневно мороз, от которого не мог человек спастись ни на делянке, ни в кондее, — он и спас Леньку от деревянного бушлата.
Все очень просто вышло, как после соображал сам беглец.
В хилом Ленькином теле был сорок один градус жары, и эти-то градусы едва не задавили его ослабшего сердца. Сердце неслышно, из последних сил пиликало за грудницей. Никакого пульса уже не прослушивалось, посипел Ленька, оскалился, шагнул уже одной ногой в иное царство, в будущее…
Но сердце-то было молодое, как сказал доктор Харченко. А тут еще вынесли Леньку на сорокаградусный мороз почти голого.
И схватились меж собой в смертельном поединке эти две пагубные температуры — нездоровый душевный жар и собачий холод окружающего мира. И осадили наружные градусы внутренний перегрев. Минус на минус — всегда плюс, как сказал бы Толик.
Стала понижаться в теле жара, спала на два-три критических градуса, а живой душе как раз это и нужно было. Возликовало сердце, застукотело на прохладе с отвагой, и нос, видно, от этого покраснел.
Может, и по-другому как вышло, пускай в этом ученые доктора на лесоповале разбираются, они за человечеством и не такие чудеса знавали. Совершенно здоровый сорокалетний мужчина вдруг хватался за грудь и замертво падал навзничь от легкого испуга, а бывало — многолетний хронический больной, похожий на мощи, вдруг веселел и поднимался со смертного одра… Чуден мир твой, Господи!
Ну а если продрал юный человек смерзшиеся от слез ресницы, расклеил их чуть не по волоску, то чего ж помирать?
Однако глаза-то открыты, даже вытаращены, да понять нельзя: где он? Почему раздетый и на морозе? Может, это все бред?
Скорее всего — бред, поскольку без конвоя за зоной ему в одиночку быть не положено чуть ли не с рождения. И полуголому в этакую стужу — тоже не с руки! А тут — гол как сокол и без конвоя: во, братцы мои, дела! И во сне не приснится.
Но, с другой стороны, он все ясно сознает. Потому что зима, мороз! Ноги отмерзают, и ушей не чувствует, и зубы вон застучали, и всю грудь вроде бы опять отягивает холодным железным обручем…
Снежинка, порхая, слетела ему на нижнюю, чуть-чуть выпяченную губу. Ленька теплым языком ее слизнул и, опершись слабыми руками о края носилок, поднялся. Стало еще холоднее, просто разрывает мороз живое тело на клочки!
Огляделся. Вот черти! К мертвецкой его притаранили! Да что они там, уху несоленую ели, что ли? Дворкин это по зубку его сюда сплавил, падло! Ну, не гадеус ли?
А все же загнуться на таком морозе — пара пустяков. Кинул на голову и плечи простыню, коконом закрутился Ленька — но какое тепло от простыни? Вроде как холодной жестью обернулся по голому. Тут бы полушубок…
Встал через силу. Надо куда-то канать, долго босыми пятками на снегу не настоишь. Но куда идти? В зону? Или — в вольный поселок махнуть, щей попросить? Да куда там! На самом краю поселка — воровская казарма. Они те дадут щец!
Чувствует Ленька, что хана ему, замерзает вдрызг!
А может, уже хватились его?
Вот это самое страшное. Если с собаками будут искать, собаки порвут его в кровь. Проводники их никогда не оттаскивают от беглеца, дают погужеваться, зло сорвать. Иначе они, разъярясь погоней, на самих проводников кидаются. Было такое дело: малокровный проводник пожалел беглеца, задернул пса. Так тот черный кобель сгоряча самого хозяина загрыз… Потом уж беглец, глядя на это, не выдержал, прирезал кобеля финкой, а посля тянул этого несчастного стрелка на себе к ближней зоне… Собаки, они такие!
Ломит в висках у Леньки, дрожащие ноги судорогой сводит. И жрать по-новой захотелось! Одеться бы в теплое и — по уши в котелок заглянуть, в родимую посудину! Больше ничего и не нужно, никакой иной заботы о человеке. «Д-д-д…» — зубы никак не удержать на месте… Поняли или нет? Пожрать и — одеться в теплое! Запомните это на все времена, гады!
А все же везет тебе, Сенюткин, нынче! Даже через край! Это ж надо! Машина газует с той стороны по тракту в сторону города! Кузовная! И шофер в ней — наверняк свой брат, зэк, неужто не остановится?
Надо только подальше от морга отойти…
Запутался Ленька ногами в простыне, бежит к дороге. Тут и бежать-то пять шагов, а трудно одолеть их, эти шаги, потому что силы уже кончаются, дыхание спирает…
Голосует. Весь в белом, как смерть.
Тормознула машина с дымом, скаты проехались по накату. Шофер чумазый, скуластый — шапка лагерная набекрень! — дверцу открыл. Одни зубы в кабине блестят, а и в зубах — удивление: тут, за кустиком, мертвецкая, а рядом живой покойник маячит!
— Ты что? Людей, что ли, вышел пугать из этой хавиры, друг? — смеется.
Хорошо еще — настоящий он шофер, лагерный! Не испугался, остановил машину… А чего ему бояться? И здоров он в бесконвойном своем положении, и рыло веселое, значит, сверх пайки кое-чего перехватывает. И ручка заводная торчит вон из-под зада на всякий случай. Такого голыми руками не возьмешь. Чего ему бояться?
— Ты чего, браток? Разделся-то?
— П-п-про-пп-падаю я, земеля… — шепчет Ленька и часто моргает. Снова языком слизывает с ледяных губ что-то теплое и соленое. — Не знаю, как меня выперли за зону… Угробление, брат!.. Увези меня отсюда, за-ради хрена, в город, я там хоть наемся…
Ничего не знает, не ведает Ленька, каким путем он наестся в чужом зимнем поселке, но машина в ту сторону теплым радиатором повернута, это он сообразил!
— Залазь!
Подтянул его черномордый шофер за руку через ледяную подножку — ступню прямо обожгло ребристое железо! — и захлопнул кабину. Из-под себя старую телогрейку выпростал, в какой под машину обычно ложился, кинул ее на белые, окрученные простыней колени Леньке — поехали!