— Прощайте, подонки! — закричал Бентинк. Он махал им рукой и смеялся. — До встречи в Каире! — Послав воздушный поцелуй, он крикнул: — Ну и миляга же вы, Сэм!
Они махали ему вслед, даже Атыя, который за пять дней не обмолвился с Бентинком ни словом — ни дурным, ни хорошим.
Бентинк дал для старта полное число оборотов. Он помахал Куотермейну, который, в свою очередь, помахал Сэму, чтобы тот отпустил хвост. Сэм отбежал, самолет ринулся вперед, ударяясь о землю хвостом, и взревел на расчищенной дорожке.
— Эх, если бы не крыло! — крикнул Куотермейн, перекрывая гул.
Правое крыло было опущено, но через миг Бентинк почувствовал, что у машины нарушено равновесие, и выровнял ее. Он повел самолет в пустыню, несмотря на то что машина беспокойно подрагивала на ходу. Бентинк оторвался от земли так мягко, что Скотт едва это заметил.
В воздухе обрезанное крыло снова опустилось, но Бентинк выпрямил самолет, набирая высоту. Он шел вверх, в самый рассвет, и начал медленно разворачиваться над стоящими внизу людьми.
— Что-то его вид мне не нравится, — сказал Скотт, наблюдая за тем, как болтает и сносит с курса самолет.
Медленно описывая над ними круг и набирая высоту, «Харрикейн» качался и нырял. Потом Бентинк пронесся мимо, выровнялся и лег на курс.
А они, эти люди пустыни, хоть им и надо было торопиться в путь, все стояли, ожидая, чтобы он скрылся из виду; и в это время взошло солнце.
— Сегодня к вечеру у него начнется медовый месяц, — сказал Куотермейн и вздохнул. — Что ж, больше будет Бентинков на этом дурно устроенном свете.
Скотт вспомнил девушку, милую, непосредственную девушку, жену Бентинка, его титулованную супругу, — от нее теперь зависит судьба всех Бентинков — и тех, кто уже умер и ушел в небытие, и последнего их отпрыска, который летит сейчас в подрагивающем самолете и скоро скроется из виду.
— Смотрите! — закричал Куотермейн.
Лицо Бентинка еще стояло перед глазами Скотта, а самолет внезапно сделал неловкий, противоестественный рывок. Он плавно кувырнулся носом вниз, а потом ринулся в крутое пике, которое быстро, удивительно быстро кончилось яркой вспышкой и ударом о землю. Сначала была вспышка, потом удар, а через несколько мгновений — взрыв, положивший всему конец. Бледное, металлическое пламя загорелось на миг и погасло.
Когда мысли Скотта обращались к Пикерингу, он вспоминал его с восхищением и острым чувством утраты. Не мог он представить себе Пикеринга мертвым; в его сознании Пикеринг был до дрожи живым — слишком много в нем было того, что не могло умереть и еще не получило ответа.
Пикеринг, и правда, носил за поясом дешевенькую губную гармошку, то и дело наигрывая на ней мотивы из опер. Для этого ему и нужна была гармошка. Пикеринг опустился и потерял в пустыне всю свою военную выправку — странный термин для такой деликатной вещи, как человеческое тело. Седые волосы были спутаны, борода всклокочена. Он этим даже щеголял, предпочитая чувствовать себя неряхой, а не подлецом, ибо, по его уверению, физическая чистоплотность обычно прикрывает у англичанина нечистоты души. Но, правду говоря, он был попросту человек неопрятный.
— Духом я — семит, — изрекал он с жаром, — и сторонник варварства. Рим я ненавижу, Грецию — ненавижу! Вам, Скотт, невдомек, что люди так и не сумели переварить технический прогресс. Вот за что я ненавижу Возрождение. В этом беда и англичан. Посмотрите на себя. Если бы вы смогли отбросить четыреста лет наследственного техницизма (а это ваша сущность, Скотт), вы были бы просто чудом!
У них шел нескончаемый спор о величии человека, человека — хозяина над своей техникой. Скотт знал, что Пикеринг его любит, поэтому он ни разу не попрекнул Пикеринга тем, что всю работу выполняет за него техника. Впрочем, он был согласен с Пикерингом. Англичане умудрились как-то незаметно потерять себя в своей технике.
Скотт защищал Пикеринга даже тогда, когда знал, что его обвиняют справедливо. Чудачество Пикеринга было непреложным фактом, но Скотт не желал об этом слышать, даже теперь. Он до сих пор отрицал историю с томатным соком, хотя сам был свидетелем того, как маршал авиации отказался выделить дорожно-топографическому отряду маленький самолет для их нужд. Пикеринг гостил у маршала и по-дружески с ним выпивал; он плеснул томатным соком не сразу, а лишь после того как сказал: «Ладно, сами купим самолет», — а маршал засмеялся, говоря, что военно-воздушные силы все равно не станут их обслуживать, так как частный самолет не может быть взят на военное снабжение. Из стакана, который держал Пикеринг, вылетела струя томатного сока, а сам он покинул прогулочную яхту, тяжело опираясь на руку Скотта, словно вдруг превратился в немощного и разбитого горем старца.
К концу его жизни многие (а может, и почти все солдаты в пустыне) верили, что Пикеринг — единственный человек, способный совладать с Роммелем. Все его знали или думали, что знают. И хотя Скотт понимал, что общее представление о Пикеринге в основном справедливо, где-то тут крылась серьезная ошибка.
Дело было, по-видимому, в чрезмерной героизации этого человека. Скотт не считал Пикеринга героем. Такое отношение было для него неприемлемо — может, потому, что он никогда как следует не знал Пикеринга и, в сущности, никогда как следует его не любил.
Только наполовину понятый, только наполовину мертвый… Скотт знал, что его собственные достоинства неразрывно слиты с достоинствами Пикеринга, видимо даже в представлении Люси. Он нуждался в ней для того, чтобы найти ответ на неясные для него вопросы, а она, быть может, нуждалась для того же самого в нем.
Люси не могла понять, как он разрешил Бентинку погибнуть, пилотируя неисправный самолет.
— Это так на вас не похоже. Почему вы позволили ему лететь, ведь было же ясно, что ему грозит опасность?
— Я и не собирался указывать Бентинку, что ему делать и чего не делать.
— Почему? Вы же его начальник.
— Бентинк не желал с этим считаться. — Скотт не злился, он только хотел, чтобы его поняли. — Бентинк был слишком молод, у него были свои понятия о том, как ему поступать. Но дело совсем не в этом. Он заверил меня, что самолет в порядке. Он понимал толк а самолетах. А я нет. Мне пришлось положиться на его мнение. Я не мог с ним спорить.
— Вам и не надо было спорить. Вы должны были сказать ему «нет», и все!
— Вы слишком многого от меня требуете, — вдруг распалился Скотт. — Он сам себя погубил. Сразу было видно, что он не жилец на этом свете. Не знаю почему — из-за его глупости, молодости или происхождения. Я и не стал с этим бороться. Примирился с неизбежным. Вот и все.
— Вам пора понять, что есть вещи, с которыми не мирятся, — настаивала она. — Бентинк привык своевольничать. Таким уж он уродился.
— Зато я уродился другим.
Он сказал это с презрением: она не понимала, почему умер Бентинк. Может, она не совсем понимала, почему таким же образом умер и ее собственный муж; может, до нее так и не дошла вся преступная глупость того, что происходит.
Вместо старого «форда» Пикеринга она купила «шевроле» и отвезла в нем Скотта на окраину пустыни к Гелиополису, чтобы обсудить смерть Бентинка, понять ее и снять камень с души, прежде чем им придется рассказать об этой гибели другим, — словно они могли ее объяснить только себе самим и никому другому.
— Все равно, вы не должны были его пускать, — твердила она снова и снова.
— Почему? — спросил Скотт, потеряв всякое терпение. — Я не мог его не пустить. Как я мог его не пустить? Если Бентинк стал летчиком, ему полагалось знать, что он делает. Ведь это же его профессия! В механике и аэродинамике нет правил безопасности специально для Бентинка.
— Вы должны были подумать о его безопасности.
— Он был летчиком, Люси. Человек должен знать свое дело. Почему вы этого не хотите понять? Вам это, по-видимому, недоступно.
— Я не инженер… — начала она.
— А я инженер. Но вопрос ведь совсем не в этом. Основной закон для нас всех — знать, что ты делаешь. Особенно теперь, на войне, когда от этого зависит и твоя собственная жизнь, и множество других жизней. Такие люди, как Черч, претендуют на то, что им сам бог велел быть исключением из этого правила и, пользуясь своим положением, губят уйму своих же людей. Бентинк тоже пренебрег правилами, но погубил себя самого. Вот и вся между ними разница. Он погубил себя сам.
— Я не хочу с вами спорить. Мне обидно с вами ссориться. Но все равно я с вами не согласна.
Да и ему не хотелось с ней спорить; он понимал, что они смотрят на это дело по-разному. И чем сильнее она горевала о Бентинке, тем сильнее он горевал о Пикеринге, и тем больше был уверен в своей правоте, в том, что Черч и в самом деле виновен, чего ей, видно, никогда не понять.
Смерть Бентинка поразила ее так глубоко, что она теперь цеплялась за Скотта; снова опустили завесу над ее жизнью, завесу, которая вот-вот готова была приподняться. А ведь настоящая драма еще и не началась…