— Это неправда, я ему ничего такого не говорила, не знаю, с чего ты это взяла.
— Это не я взяла, а он. Он сказал, тебе скучно жить тут целый год со мной, Фернандито и мамой. А я сказала, мне очень странно, что ты такое сказала, очень-очень странно.
— Я ему такого не говорила, — сказала Виолета.
— Значит, он все врет, и меня это нисколько не удивляет.
— Возможно, он сказал так, чтобы ты поняла, что он любит меня, а я его.
— Вот этого я как раз и не поняла. И если он хотел, чтобы я это поняла, то, мне кажется, он просчитался. Во-первых, потому, что я не верю, будто он любит тебя, как, например, я, или даже в пять или десять раз слабее. Во-вторых, ты его не любишь, вернее, не то что не любишь, а любишь так, как всех остальных. Нас — Фернандито, маму и меня — ты любишь больше всех, а остальных любишь одинаково, то есть не очень.
— Знаешь, что мне сказала мать Мария Энграсиа? Это было в начале недели, в понедельник, так вот она сказала, что если дочь любит отца, это нормально. «Это естественно, что ты его любишь», — сказала она, а еще мать Мария Энграсиа сказала (если хочешь, можешь пойти и сама у нее спросить), что для моего отца тоже естественно, что я его люблю, а вот если дочь не любит отца, то ей лучше не причащаться, поскольку она нарушает четвертую заповедь. А я сказала: «Мать Мария Энграсиа, я ничего не нарушаю, я узнала о своем отце только месяц назад». А мать Мария Энграсиа воскликнула: «Боже мой, что ты такое говоришь, девочка! Ты должна обо всем рассказать своему духовнику. Посмотрим, какую дон Луис наложит на тебя епитимью». «Мне все равно, какую епитимью, хоть все до одной молитвы прочитать». «Но этого не может быть!» — сказала мать Мария Энграсиа (увидев, что меня не запугаешь, она решила зайти с другой стороны). Она сказала, этого не может быть, чтобы я виделась с ним всего месяц — весь июль и еще несколько дней («еще примерно двадцать дней в этом месяце», — поправила я ее). «Что меня поражает, — сказала она, — так это то, что, как ты говоришь, в твоем доме о нем даже не упоминали, это очень странно. Ты меня обманываешь». «Если хотите, я поклянусь, мне ничего не стоит, — сказала я и выпалила: — Клянусь, что мы никогда не говорили об отце до июля и первой половины этого месяца. Клянусь, что в эти полтора месяца и до сих пор мы о нем тоже почти не говорим, потому что, если мы с ним видимся, зачем нам о нем говорить, вот так». И тут мать Мария Энграсиа вдруг вытащила из рукава правую руку — до этого она была сцеплена с левой, на которой у нее кольца, потому что она невеста Господа нашего Иисуса Христа, — и как ударит по стулу, в комнате для посетителей все даже затряслось, хорошо, что там никого не было. Вот как это было, и мне все равно, веришь ты или нет, но если веришь, то как понимать то, что она сказала?
Помню, расстроенное личико Виолеты, словно нарисованное акварелью, менялось, как сцены в кукольном спектакле, где и сад, и башня, и дворец вроде бы одни и те же, но цвет их с течением времени слегка изменяется, пока не становится оранжевым на закате и темно-синим, когда на небе появляются луна и звезды. Так и Виолета, пока говорила, менялась, почти не меняясь, как бывает по вечерам, когда оранжевый апельсин солнца, постепенно исчезая, растворяет в воздухе краски и все на какое-то время застывает в неизменности, залитое тающим солнечным светом, который для нас с Виолетой олицетворял любовь. Мы верили в это, когда были девочками, а я продолжаю верить до сих пор, и каждый раз, видя оранжевый апельсин царственного светила, думаю о сиянии всесильной любви, которая озаряет небосклон нашей безыскусной жизни от начала и до конца, потому что всему когда-то придет конец — и этой истории, и мне. И как я сейчас пытаюсь высветить то, что давно угасло, так и Виолета тем утром то вспыхивала, то угасала, пока не произнесла последнюю фразу.
— Мать Мария Энграсиа сказала, что его нужно любить, пусть насильно, но любить, а иначе я совершу смертный грех не только против естества, но и против Бога, да, против Бога, и против семейных ценностей, и против родины, вот что она сказала. И если я привечаю отца в своем доме и не люблю его, это смертный грех. А я сказала: «Я его люблю, а что касается греха, думаю, я никакого не совершала, даже такого, который можно простить». А она сказала: «Ну что ж, если это так, тогда тебе не нужно исповедоваться, главное, чтобы ты его любила и слушалась своего сердца. Ты хорошая девочка, правда не очень прилежная, но хорошая, а потому, что бы ни говорили, ни на что не обращай внимания. Ты должна любить своего отца, так как он твой отец». Я поцеловала ей руку и вышла, и если ты помнишь, вы с Оскаром и остальные ждали меня у дверей школы, и мы до ужина оставались в поселке, и было уже десять, когда мы вернулись домой, а мама с фрейлейн Ханной тоже ждали нас у дверей, потому что нам давно пора было вернуться, и фрейлейн Ханна все повторяла: «Was für eine Uhr für die Kleine Mädchen!»[18] Зануда есть зануда, да простит меня Господь.
Виолета говорила, а я слышала и ее, и маму, которая переговаривалась с Мануэлой, и шипение чеснока, который жарился на сковородке. Звонкий голосок Виолеты перекликался с утренним кудахтаньем несушек и петуха. Помню, по крайней мере пару раз заходила мама и спрашивала мимоходом: «Почему вы дома? Сегодня такая погода, только гулять», но не заставляла нас идти на улицу, и мы проговорили все утро. Из этого разговора я сделала вывод, что Виолета воспользовалась беседой с матерью Марией Энграсиа, чтобы частично скрыть свои истинные чувства и упрекнуть нас с мамой в том, что в отсутствие отца мы о нем почти не вспоминали, а этим летом были с ним просто вежливы, и ничего более. А еще Виолета открыла то, что я уже знала, но не желала признавать: отец был очаровательным человеком, на которого мы с мамой тем не менее не обращали внимания. И вдруг я осознала, что не понимаю, почему мы так себя ведем и почему его присутствие так меня раздражает.
~~~
Виолета беспокоилась не зря: отец у нас больше не появился, и от Мануэлы мы узнали, что он покинул отель «Атлантико» в Сан-Романе и отправился в Мадрид, не заехав даже в дом своих родителей в Педрахе, где по-прежнему жила его старшая сестра Тереса.
Разговор с Виолетой привел меня даже в большее замешательство, чем нападки отца. Как только я рассказала маме, что говорил о нас отец, мне удалось благодаря ее рассудительности взглянуть на него словно издалека, причем с разных сторон, пусть я не всегда была справедлива. Тем не менее от моей ярости, которую я сначала приняла за ненависть, почти ничего не осталось, и если бы не Виолета, фигура отца после его отъезда опять поблекла бы, как раньше. Однако Виолета была с нами, и ее чувства тринадцатилетней девочки составляли значительную часть тех общих чувств, которыми жил весь дом. Как я могла быть спокойна, если Виолета относилась к отцу совсем иначе, чем я, а именно это следовало из ее рассказа, к которому она приплела мать Марию Энграсиа, что лишний раз свидетельствовало о ее застенчивости и боязни сурового отпора со стороны непреклонной старшей сестры. В юности я действительно считала, что мы все должны чувствовать одинаково, и это было одним из моих самых глупых и глубоких убеждений. И вот расхождение между нами в том, что касалось отношения к отцу (которое осталось невыраженным или, в лучшем случае, воплотилось в абстрактную обязанность любить его, к чему призывала мать Мария Энграсиа), привело к тому, что я со страхом поняла — жизнь не будет до самой смерти идти так, как шла до сих пор. Видимо, отец не был так уж неправ, осуждая наше — вернее, мое — намерение не дать Виолете выйти из круга общих желаний и чувств. Действительно, сама мысль о том, что в будущем они перестанут совпадать, привела меня в отчаяние.
Как только стало известно об отъезде отца, я тут же рассказала маме о разговоре с Виолетой, которая, со своей стороны, даже не намекнула на него. Маму, казалось, слова Виолеты нисколько не взволновали, но она опять почувствовала себя виноватой и ответственной за то, что так долго не упоминала об отце. На этот раз она говорила гораздо меньше, однако у меня создалось впечатление, что ее слова «я несу ответственность за это» выражали не столько недовольство собой, сколько беспокойство за Виолету и в меньшей степени за меня, причем не сейчас, а в будущем. В конце концов мама, или я, или мы обе задались вопросом: как отсутствие отца, раньше ничуть не мешавшее нам жить, может повлиять на Виолету, если она узнала о нем и поняла, что любит его, только в тринадцать лет и больше никогда его не увидит?
Дело заключалось в том, что отец — и позже я в этом с ужасом убедилась — стал играть в глазах Виолеты романтическую роль некоего недосягаемого жениха. За его таинственным появлением последовало исчезновение, воспринимавшееся ею как неумолимый удар судьбы. Она не могла его вернуть, кроме как в мечтах и воспоминаниях, пусть отрывочных и не выраженных вслух, но от этого не менее ярких.