Поэт прикрыл глаза; сделал он это с таким усилием, словно отрекался от всего мира. Их беседа походила на блуждание в лабиринте. Стефан решил взять дело в свои руки и выложить самое заветное. Можно будет позабавиться.
— Мы говорили о литературе. Вы слишком односторонне выхватываете слова и переиначиваете подробности...
— Валяйте смелее, — поощрил его поэт.
— Между тем художественное произведение — дитя традиции, а талант — умение нарушать таковую. Я приемлю не только реализм; хорош любой литературный стиль, если только автор хранит верность внутренней логике произведения: кто однажды заставил героя пройти сквозь стену, тот должен делать это и дальше...
— Извините, но... зачем, по-вашему, существует литература? — осведомился Секуловский тихо, словно сквозь дрему.
Стефан еще не кончил свою мысль, и вмешательство поэта совершенно сбило его с толку, он потерял нить.
— Литература учит...
— Да-а-а? — протянул поэт. — А чему учит Бетховен?
— А чему Эйнштейн?
Стефана охватила досада, граничащая со злостью. Секуловского явно перехвалили. Чего ради он должен его щадить?
Поэт тихо смеялся, очень довольный.
— Естественно, ничему, — сказал Секуловский. — Он забавляется, дорогой мой. Только не все об этом знают. Если давать собаке колбасу, зажигая при этом лампу, через некоторое время собака начнет выделять слюну, увидев свет. А если человеку показывать чернильные каракули на бумаге, немного погодя он скажет, что это — модель беспредельности Вселенной. Все это физиология мозга, дрессировка, не более того.
— А что является колбасой для человека? — быстро спросил Стефан, ощущая себя фехтовальщиком, который нанес точный удар противнику. Но Секуловский не замешкался с ответным ударом.
— Эйнштейн — колбаса или еще какой-нибудь достойный авторитет. Разве математика — не разновидность интеллектуальных пятнашек? А логика, эти шахматы со строжайшими правилами? Это же как детская игра с веревочкой, которую двое ловко снимают с пальцев, всячески переиначивают, а под конец возвращаются к исходной точке. Известно ли вам доказательство Пеано и Рассела[11], что дважды два четыре? Оно занимает печатную страницу алгебраических формул. Все развлекаются, и я развлекаюсь. Может, вы видели мою пьесу «Сад цветистый»? Я назвал ее химической драмой. Цветы — это бактерии, поскольку бактерии — растения, а сад — человеческое тело, в котором они размножаются. Там идет ожесточенная борьба между туберкулезными палочками и лейкоцитами. Раздобыв бронежилеты из липидов, некое подобие шапки-невидимки, бактерии объединяются под водительством сверхмикроба, побеждают армию лейкоцитов, и перед ними вот-вот должно открыться благостное и светлое будущее, но вдруг сад умирает у них под ногами, то есть гибнет человек, и бедные растеньица вынуждены умереть вместе с ним...
Стефан не знал этой драмы.
— Извините, что говорю о себе. Но в конечном счете любой из нас является неким проектом пупа земли, да только не всегда добротно выполненным. Много, много халтуры в человекопроизводстве. Ну, а мир, — тут он усмехнулся, глядя чуть пониже окна, словно заметил там нечто забавное, — это скопище самых фантастических чудес, обыденность которых ничего не объясняет... Разумеется, проще всего притворяться, что ничего не видишь, и то, что есть, оно есть — и точка. Я так и поступаю по будням. Но этого слишком мало. Не помню точно цифр (память последнее время подводит), но я читал, сколь маловероятно возникновение живой клетки из сонмища атомов... примерно один шанс на триллион. Затем еще нужно, чтобы эти клетки в количестве скольких-то там миллиардов соответствующим образом сгруппировались, учреждая тело живого человека! Каждый из нас — облигация, на которую выпал главный выигрыш: несколько десятков лет жизни, великолепной забавы. В царстве полыхающих газов, раскручивающихся до белого каления туманностей, трескучей космической стужи появился выброс белка, студенистой массы, стремящейся немедленно обратиться в насыщенные бактериями испарения и гниль... Сотни тысяч крючков-уловок удерживают этот диковинный всплеск энергии, который, как молния, рассекает материю на бытие и гармонию; узел пространства, ползающий в пустоте, и зачем? Затем, чтобы чей-то глаз подтвердил существование неба? Глаз, вы понимаете? Вы когда-нибудь задумывались, почему облака и деревья, золотисто-коричневые осенью, бурые зимой, этот пейзаж, преображаемый временами года, почему все это дубасит нас своим великолепием, как молотом, — по какому праву? Ведь мы должны быть черной межзвездной пылью, клочьями туманности Гончих Псов; ведь нормой является гул звезд, метеоритный поток, бездна, тьма, смерть...
Секуловский устало откинулся на подушки и глухим, низким голосом продекламировал:
Only the dead men know the tunes
The live world dances to...[12]
— Так что же для вас литература? — решился, нарушив долгое молчание, спросить Стефан.
— Для читающих — попытка забыться. А для творца — попытка обрести спасение... вместе со всеми.
— Ваш мистицизм...
Стефану определенно не везло в разговоре: он не успел выложить самые веские козыри, так как Секуловский фыркнул и соскочил со своего конька бесконечности.
— Я — мистик? Кто это вам сказал? У нас едва кто-нибудь напечатается раза четыре, ему тут же навешивают ярлык прямо-таки с формулировкой, подходящей для надгробия: «тонкий лирик», «стилист», «жизнелюб». Критики, которых я некогда окрестил кретинами, это — врачи литературы, ибо подобно вам ставят липовые диагнозы, тоже знают, как должно быть, и тоже абсолютно не способны помочь... Превратили меня в мистика насильно, и кто? Провонявшие клопами типы, хамы, остолопы, и вот еще одна странность из миллиона других: имея мозг, якобы аналогичный моему, можно думать как бы кишечником.
— Наша беседа несколько бессистемна — не диалог, а двойной монолог с перевесом в вашу пользу, — сказал Стефан. Он решил поднапрячься и мощным ударом свалить Секуловского. Он уже совершенно забыл о своей медицине. — Я ведь знаю ваши сочинения. Так вот, вы намекаете на существование иной яви, нежели «Явь Бытия». Описываете несуществующие миры, хотя и правдоподобные, — что-то вроде отрицательной кривизны Римановых пространств... Но ведь и мир, который нас окружает, довольно интересен, как вы сами утверждаете. Почему же вы так мало о нем пишете?
— Мир, который нас окружает? Ах, так вы полагаете, что я «придумываю миры»? Значит, вы нисколько не сомневаетесь в подлинности мира, который окружает меня и вас, того мира, в центре которого вы восседаете на крашеном стуле?
Стефан подумал, что мир этот малость чокнутый, но, разумеется, сказал:
— До некоторой степени — да.
Секуловский услыхал только это «да», так как оно было ему нужно.
— Я смотрю иначе. Недавно господин доктор Кшечотек разрешил мне заглянуть в микроскоп. Он видел там, как потом рассказывал, розовато окрашенные частицы слизистой оболочки, среди которых располагались темными венчиками возбудители дифтерии — характерной колбовидной формы; я правильно за ним повторяю?
Сташек подтвердил.
— А я видел архипелаги коричневых островов, похожих на коралловые атоллы в лазурном море, где плавали розовые обломки льдин, влекомые могучими, пульсирующими течениями...
— Эти «атоллы» как раз и были бактерии, — заметил Сташек.
— Да, но я этого не видел. Так где же общий для всех мир? Разве книга одно и то же для переплетчика и для вас?
— Неужели вы сомневаетесь даже в возможности понять другого?
— Этот разговор чересчур академичен. Могу сознаться в одном: я действительно как бы удлиняю иные штрихи на рисунке мира, я всегда стремлюсь к идеальной последовательности, которая в итоге может оказаться непоследовательностью. И не более того.
— Следовательно, упорядоченный абсурд? Это — одна из возможностей, и я не знаю, почему...
— Любой из нас — одна из возможностей, которая превратилась в необходимость, — перебил Секуловский, и Стефану припомнилась мысль, которую он однажды в одиночестве произвел на свет:
— Подумали ли вы когда-нибудь: «я, который был живчиком и яйцеклеткой»?
— Это любопытно. Вы позволите, я запишу? Разумеется, если это не из ваших литературных заготовок... — спросил Секуловский.
Стефан промолчал, чувствуя, что его ограбили, хотя формально он и не может заявить протест, и Секуловский крупным косым почерком сделал запись на закладке, вынутой из книги. Это был «Улисс» Джойса.
— Вы беседовали, господа, о последовательностях и их продолжениях, — заговорил молчавший до того Сташек. — А что вы скажете о немцах? Последствием, вытекающим из их идеологии, было бы биологическое уничтожение нашего народа после того, как будут полностью использованы его людские ресурсы.