— Хорошо, — сказал Денис, когда мы выпили по паре стаканов и утолили первый голод. — Жить хорошо, правда, ребята… Иногда так хорошо жить, что жил бы целую вечность, всегда то есть. — И он лег на спину.
— Ну и живи, кто тебе не дает. — Толмачев закурил и любопытно поглядел на старшего грузчика-малютку. Маленький человек поднял нас в атаку на три молдавских вагона, как политрук, личным примером. Мы носились как дьяволы. Как матросы во время аврала. — Однако, если так будешь вкалывать, долго не проживешь…
— Разве это «вкалывать»! Вот когда селедка приходит…
— Прав Дениска, — крякнул дед. — Селедка, она, проклятая, все жилы вытягивает. Не приведи Господь. Сегодня, оно нормально ухайдокались. Я еще бабу пойду ебать. — Дед засмеялся и снял с головы черкую кепчонку с пуговицей в центре и бережно опустил кепчонку в траву.
— Сколько тебе лет, а дед Тимофей? — Толмачев, следуя примеру Дениса, прилег и оперся локтем о землю.
— Да уж шестьдесят с гаком, милый человек…
— Так много! Я думал под пятьдесят… — Толмачев уважительно покачал головой. — Во, Сова, люди старого закала какие злоебучие. Пятнадцать часов подряд тягал ящики, сейчас выпьет пару бутылок вина и еще бабу ебать пойдет… Дай Бог, чтоб мы в его возрасте жопу поднять могли.
— Так вы, значит, и революцию помните, и гражданскую войну? — спросил я.
— Очень даже хорошо, — согласился Тимофей. — Лучше, чем вторую войну с немцем. Я в Екатеринославле в гражданскую жил.
— А батьку Махна вы случайно не видели? — спросил Толмачев.
— Не только видел, мил человек, но и в армии его сподобился служить. — Дед хитро улыбнулся и посмотрел на нас.
— Ты, значит, старый, у Махна в банде был! — воскликнул Денис. — Что ж ты мне никогда об этом не рассказывал?!
— А ты меня не спрашивал, мил человек. А я не в банде служил, но в армии. У Махна республика была и армия, чтоб республику ту защищать…
— Как же это тебя к Махну занесло? — спросил сторож. По роже судя, он был из чучмеков, но трудно было определить, к какому племени черножопых он принадлежит.
— Когда Махно занял Екатеринославль, я видел въезд в город его гвардии. Стоял на улице, а они, по пять лошадей колонной, въезжали. Здоровые хлопцы, красномордые от самогона и сала, все в синих жупанах, на сытых конях, чубы из-под папах на глаза падают, шашки по бокам бьют, жупаны на груди трещат. Пять тыщ личной гвардии, а за ними тачанки: парни к пулеметам прилипли, ездовой стоит… Потом пехота, отряды матросов-анархистов. Черные знамена… Я никогда такой красивой армии не видел.
— У немца была красивая армия, — сказал сторож.
— Машина, — поморщился Тимофей. — Шлемы с шишаками, ать-два… Если ты любишь на механизмы смотреть, может быть… У Махна же хлопцы были красивые. Серебра много, оружие личное все украшенное, тогда это любили…
— А как же ты сам-то к Махну попал? — Толмачев повел глазами так, что мне стало ясно: махновская армия понравилась моему другу.
— Красотою соблазнился. Пошел к ним в штаб записываться. — Дед стеснительно провел рукою по горлу. Шея у него была белая по сравнению с физиономией. — Посадили меня за стол, писарь штабной мне вопросы задает и ответы мои записывает… Вдруг сзади надо мной как шарахнет. Я вскочил — бомба, думаю, разорвалась. Уши мне заложило. Стоит хлопец с обрезом в руках и хохочет. Я ругаться стал. Штабные смеются все, а писарь говорит: «Это у нас испытание такое, мил человек, не обижайся. Храбрость проверяем. Ты вот ругаться стал, годишься ты нам. Нормальная у тебя реакция».
Мы все восхищенно расхохотались. Стало еще темнее, должно быть от туч. Лишь от угла склада нас освещал фонарь, да месяц нечеткий и расплывчатый держался еще в углу неба.
— Только вы не очень пиздите, ребята, — сказал дед. — Кладовщикам там или директору не нужно знать, что я у Махна служил…
— За кого ты нас принимаешь, дед? — сказал Толмачев, впрочем, без обиды в голосе.
Первая пуля попала в меня,
А вторая пуля в моего коня…
Любо, братцы, любо, любо, братцы, жить,
С нашим атаманом не приходится тужить…
— пропел он.
— Тогда другое пели, — сказал дед. — Это после Гражданской уже еврей один сочинил для кинофильма, это не махновская песня.
— А что пели?
— Народные пели песни… Хэ, я вам сейчас исполню одну. Ее моя жинка любила. Под шарманку исполнялась. Очень страстная песня. — Дед покашлял и затянул тонким, монотонным речитативом с хрипловатыми окончаниями:
Наша жизнь хороша лишь снаружи,
Но суровые тайны кулис
Много в жизни обиженных хуже
И актеров, и также актрис…
Бот страданья и жизнь Коломбины
Вам со сцены расскажут о том,
Как смеются над нами мужчины
И как сердце пылает огнем…
Восемнадцати лет Коломбина…
Дед остановился, пошевелил губами.
— Забыл дальше, надо же… Полюбила она Арлекина?.. Нет, забыл. Вот она, старость не радость. По-разному ударяет. Кому в ноги, кому в память…
Мы засмеялись и зашевелились.
— Это не из кукольного ли спектакля песня? — спросил я. — Такие, говорят, на базарах исполняли. Я на Благовещенском рынке один раз видел. Последний такой театр, говорят, остался.
— Да, — подтвердил дед отвлеченно. — На базарах…
— А что, дед Тимофей, в конную атаку ты ходил? — спросил Толмачев.
— Не раз, — сказал дед просто.
— Страшно, наверно, когда на тебя с бритвами наголо несется другая армия, завывая. И бритвы в метр длиной. Я как о шашке подумаю только, у меня уж мороз по коже идет. Иные здоровяки, говорят, Котовский например, до седла умел разрубать человека. — Толмачев подтянул колени и обхватил их руками. Может быть, спрятал конечности от невидимой шашки.
— Страшно, когда знаешь, что большая атака будет, и к ней готовишься. Переживаешь до начала, потом уж некогда. А когда стычки мелкие, так и перепугаться не успеваешь. Весь занят тем, чтоб от смерти отклониться и смерть нанести…
Все помолчали.
— Калек, говорят, было после Гражданской куда больше, чем после Отечественной. Безруких много, увечных…
— Верно все. — Тимофей вздохнул. — Однако шашка — оружие честное. Пуля — трусливей, граната еще трусливей, а уж атомная бомба — самая трусливая. Ее трусы придумали. Американец с японцем воевать боялся, японец духом сильнее американца, вот они и придумали бомбу эту их… И наши туда же… Негоже это… Ну, я пойду, мне бабу нужно ебать, обязанность выполнять. Я с молодухой живу… — Дед встал.
— Я с тобой. Мне мою тоже нужно отодрать, — Денис вскочил. Взяв каждый свою порцию премиальных бутылок, они удалились, слегка пошатываясь, во тьму. Мы с Толмачевым пошли спать на сухие доски за складами. Сторож вынес нам фуфайку и старое одеяло. Поворочавшись, мы затихли.
— Сова, — окликнул меня Толмачев из темноты, — ты пошел бы в конную атаку? Слабо нам, сегодняшним, как ты думаешь?
Я подумал о шашке, о лезвии длиною в метр. Нашел ответ:
— Если так вот, сразу, поднять меня с досок, дать в руки шашку — и вали, мол, в атаку, я бы не пошел. Уметь надо. Их лозу учили рубить вначале. Я в «Тихом Доне» читал.
— А я бы сразу пошел, — сказал он. — Хоть сейчас. Махно бы меня за плечо тронул: «Пошли, Толмачев!» — и я бы пошел.
В начале октября он заявил директору, что ему срочно нужно съездить на два дня в деревню к умирающему дедушке. Я точно знал, что дедушек у Толмачева не сохранилось. Директор поупрямился, но отпустил его. Мне Толмачев не счел нужным ничего объяснять, ну я и не спросил. Мы старались быть немногословными мужчинами.
В первый день его отсутствия прибыли вагоны с селедкой — самая страшная работа для грузчика, если верить профессионалам, Денису и махновцу. Однако они глядели на вагон и улыбались. Потом подошли и потрогали вагон. Дед даже поддел ногтем старую розовую краску на боку вагона, отколупал сухую чешуйку и задумчиво, ученым, поглядел на нее. Появился сердитый, яростно махая шляпой, зажатой в руке, директор.
— Вы заснули, да, ребята? — пролаял он. — Приступайте, вы что, боитесь его… Денис?
— Да, Лев Иосифыч, — согласился Денис, — страшноват зверюга. Но я проснулся. Иду за покрышками… — И он скрылся в складе.
— Как на бронепоезд с шашками, — уныло заметил дед.
Нам дали в помощь двух холодильных грузчиков и неизвестно откуда выцарапанного директором темного, чуть сгорбившегося большого мужика лет пятидесяти — «турка». Директор вывел его на эстакаду и чуть подтолкнул в спину. «Вот вам еще рабочая сила, — сказал директор. — Мухамед… Чтоб к вечеру закончили. Ящик вина!»