— Родилась я, внученька, в Ковронской губернии, в селе Шигости. Дразнили нас так: «соловьи-пересвистники». А потом уже попала в Сибирь. Конечно, места тяжелые, но когда куда попадешь, то разбираться не приходится, бери все, как оно есть. У отца с маткой было пятеро дочерей и два сына, а землю, внученька, тогда давали только на мужчин, а уж баба при мужике была. Так что имели землю на трех человек. А земля там была высосанная, с малых лет я уже работала поденно. Да, да, с семи лет, сердынько, нянчила я чужих дитев, у куркулей в хатах убирала. У нас-то пол земляной был, ну а у тех настоящее дерево. Да, все хлопоты, хлопоты, и поиграть-то некогда. Пришлось мне трудно жить, а вспоминается как будто хорошее, ясынка.
— Бауш, а как ты в Сибирь попала?
В 1898 году мать, отец и все родственники бабушки подалась в Сибирь, двинулись в Томскую губернию. Земля, сказали, есть, лесов же шибко много. Приехали они на Троицу и ужаснулись. «На Украине о ту пору все цвело, а тут снег лежит и таять не собирается. Испугались мои родственники. Ой-ой, снег! Дождались тепла, как снега растаяли, и кинулись назад. Ехали, отбивались дубинками от комаров. А те гнали их, гнали…» И бабка засмеялась. И выходило из ее рассказов, что бабка взяла да и осталась. Хотели увезти и ее, но сестра Пелагея уже вышла замуж за сибиряка, и бабка жила у молодых и тоже вышла замуж, да не за городского, а за крестьянина-таежника, очень уж понравился этот парень, и веселый, и ражий, кряжистый такой! Бывало, на ладонь посадит (задок-то еще был девичий) и носит по избе, носит…
Сразу в деревню они ехать побоялись — зима, и кузнец-батька, узнав, бушевал. Зиму они прожили в Томске. Герасимов Иван по-прежнему работал дворником (цена рубля в деревне и в городе была разной, на этом парень и построил расчет заработать себе целое хозяйство), да еще на охоту хаживал, добывая белку и куниц, и побольше денег. Отец ведь ему денег не присылал: и не принято было, и желал, чтоб сын у него был покорный и под рукой. Поэтому он придерживал натощак, мол, ройте землю носом, узнаете лихо. Что ж, они рыли и лихо узнали, да все превозмогли.
— Как, бауш, вы жили?
— В Томске, доня моя, до сих пор висит старый мост, у него мы, молодухи, стояли и ждали, когда какая барыня пригласит постирать, с детьми понянчиться. Так что мне деревня раем показалась. Приехали, домище поставили, скот закупили. Ружье у мужа было добычливое, бердана называется. И еще, как у всех, малопулька старинная.
Тут вступала мать Марьи:
— Э-эх, доченька, — говорила она. — Убили твоего отца, Сема-то с характером, но тихо, не лез вперед. Как он попал в революционеры, ума не приложу, но пришлось нам уехать из города, в Кольчугино мы подались, строить железную дорогу. Это мастеру-то по железу! А поехали. Копи в то время были, частью деревня, а кто не помещался в дома, тому землянки. О-ох, трудно жить в земле, тру-удно. Маешься ночь в духоте, угарно, людно. Выйдешь и носом в снег сунешься. Ну, и мы тоже были хороши. Помню, холера. Так бабы же ее выгоняли.
— Как это? — удивлялась девушка.
— Вооружились, взяли, у кого что было: вилы, косы, ножи. Потом и закричали: «Пошла вон!» И давай греметь ведро о ведро. Во, какие отсталые были, с этим Семен и боролся, разъяснял, как оно на самом деле. Да помогало это мало. Приезжали доктора. Ходили, сыпали белым порошком. Мы, естественно, этим возмущались, не верили, думали, нас травят.
— О бате говори, — просила дочь.
— Отец, конечно, не унялся, и в Кольчугине он тоже был революционером. Когда в Кольчугине готовилось восстание, то все рабочие разделились на десятки, и у каждой был свой руководитель. Я, конечно, была в одной группе с отцом. Да-да, и мы, женщины, участвовали в революции! Руководители главные были — Лазарев, Кузнецов. Чуть что понадобится, мы перекликаемся и тотчас же собираемся по цепочке, один за другим, один к другому, как сосиски в магазине. Я помогала мужу во всем: хранила оружие, а семья у нас в то время была из восьми человек: дети, бабушка, дедушка, сами. Ну, а потом был разгром и нам расправа. Отца твоего, Марья, наказали шомполами. Он силен был, выдержал. Там был один плотник, здоровенный с виду и красивый, Севастьянов. Тот помер после шомполов, а отец выжил, все выдержал: крепкий мужик, таежный мужик, я не промахнулась на нем. Я такая, будто знала, что нужно мне таежника, Семена. Да, да, маманя, не смейся. (Бабушка хихикала). И осталась у нас, Марья, после него ты одна, в Кольчугине беляки убили твоего братика. Побежал он смотреть на солдат, а поднялась стрельба, его пулькой и стукнули. Потом мы вернулись в город, отец твой стал командиром отряда. Когда советскую власть устанавливали.
Она рассказывала:
— А как без отца маялись. Помню, в двадцать первом прибыл агитпоезд. Всем детям раздали по два пряника и по три конфетки (питались мы более картошкой и соленой черемшой). Тебе, Марья, достался еще и химический карандаш. Все говорили: «Ленин прислал». Ты и прыгала: Ленин, Ленин! А когда поломала карандаш, то заплакала!
— Это и я хорошо помню, — смеялась Марья Семеновна.
— Ну, уж и хорошо?
— Хорошо, хорошо. И братиков, и сестренку, как они рождались.
— А потом отца твоего убили. К нам власти хорошо отнеслись: едой помогали, льготы давали. Так и вырастила я вас. Около нас уже был Петр, он помогал и вас тянул.
— И братиков мне наделал, и сестричку, — ехидничала Марья.
А мать краснела густо-густо. И наклоняла голову. И тогда бабушка переводила разговор на другое. Скажем, спрашивала об отметках в школе. Но за них Марье Семеновне краснеть не приходилось.
Путь в город братана Семена, Герасимова Петра, был для тех необычных времен необычен. Казалось, что он, замкнутый и молчаливый, любящий тайгу, охоту, собак, никогда не попадет в город, а если и попадет, то тихим, замкнутым, безупречным. Ан пришел человекоубийцей. На войну его не взяли, мир отстоял — единственный в селе кузнец, и послали шалопута Костю Шагина.
Еще до неразберихи гражданской войны Петра звал старший брат, и не раз звал. Но Петр не ехал: чего ему там надо? Когда помер отец, Семен вызвал к себе мать, а Петро сидел в тайге, здесь было тише и спокойнее. Работа в кузнице не кончалась и кормила, охота на любую дичь под рукой, и какая отличная рыбалка, особенно зимой на налимов. И землица есть. По таежному скупо, но одинокому много ли надо? Хорошо! Так жить хорошо.
Он не увлекался погоней за фартом — не мыл золото, не промышлял зимой соболя, а все постукивал и постукивал в кузне, все постукивал да постукивал.
А когда началась ружейная трескотня и прочая революция, с флагами и криками, когда то били кулаков, то те нападали и стреляли из винтовок, с какими явились сюда с фронта, Петра стали рвать на две разные стороны: красные тянули в себе, белые — к себе. Кулацкий вооруженный отряд, шатавшийся по тайге, желал, чтоб он у него был походный оружейник, красные же хотели, уманив, лишить беляков кузнеца, а заполучить его самим. Но мужики, которые поспокойнее и похозяйственнее, когда являлись красные или белые, прятали Петра, потому что им самим до зарезу был нужен кузнец.
В конце концов Петру эта каша осточертела!.. Он поручил младшего братана — «двухголового» Потапа — попу, дал денег на прокорм золотыми кружочками. Поп взял на себя ношу сию. Хотя и чего было охранять пацана, который был вдвое умнее любого взрослого мужика. Потап уж всегда смикитит, как прожить. Итак, в феврале Петр попрощался с братаном и ушел, неся с собой приличный запас отлитых пуль, а также достаточно пороха, дроби, соли, спичек и муки. Так что жизнь его в зимней тайге могла быть и сытой, и спокойной. «А перебесятся, я и вернусь», — решил Петр. Но человек предполагает, а люди располагают.
Такие были его предположения, неглупые как будто, да ничего не стоили рядом со страстями и действиями других людей. В черную тайгу, куда было ушел Петр, где были его три заимки, лабазы и кулемки (он здесь первым начал охотиться с ними), приперлись красные — ловили белых. С шумом, с треском выстрелов. Но отряд белых то рассыпался, будто крупинками, то вновь собирался по неведомому сигналу.
В конце концов и это беспокойство осточертело Петру. Казалось, отряд красных распространился повсюду. Объявился (Петр видел его издали) кожаный большой начальник. Петр, теперь уже перебравшийся в самую дальнюю, очень близкую к тунгусам, заимку, увидел его издали — рысьим взглядом охотника, вечно щурящимися своими глазами.
Был начальник с громадной штукой — маузером, и с шашкой, сидел на пузатой деревенской лошадке. Места эти он знал, и белых, частью знакомых Петру мужиков, отряд красных очень здорово поубавил. Можно было сказать, ополовинил их. И Петр, на лыжах проезжая лесом, случалось, натыкался на мороженых белых мертвяков. Куда податься? Где найти тишину? Оставался север. Но в упрямой нестриженной голове Петра установилось такое соображение: в любом деле всегда бывает заглавная одна голова. И Петр решил, что если бы кожаного убили, то наступила бы тишина. Но того не убивали. И чем бы дело кончилось — неизвестно, скорее всего, Петр бы ушел на север. Надвигалась Пасха, шла страстная неделя, страстная седмица. Надо было бы отмолить грехи, постовать, бывать в церкви. Надо красить яйца и готовиться печь кулич. Но в тайге все это было невозможно. Ну, Бог простит, а на Пасху все же следовало разговеться, плотно поесть. Петр скрадывал глухаря, начавшего чертить крыльями снег, готовясь к току. И вдруг увидел кожаного человека, присевшего на сваленную ветром сосну. Тот сидел, думал что-то. А в полуверсте гудел отряд красных — ржали лошади, виделся дым многочисленных костров. «И не мерзнут ведь, — дивился Петр. — Поснимали с колчаков их меховые шинели, обезьяньи, говорят». Кожаный сидел и вроде бы грустил. «Черт усатый, — думал Петр. — Ишь, очки надел, сверкает ими, змей, погубитель наших мест». И Петру, отроду не дравшемуся, никогда плохого слова не сказавшему человеку, вдруг стало муторно, что живет вот этот, всем мешающий. Убить гниду. Петр поднял старую, отлично им починенную бердану. Он прицелился, зная, что никакая трехлинейная винтовка не может равняться на бердану по убойности. Пусть она бьет газом из затвора в правую щеку, зато у нее тяжелая пуля. Патрон в ружье был самодельный и пуля тоже самодельная. Но вешал он порох на весах, купил их у фельдшера и научился снаряжать патроны по-городскому. Пули, отлив, тоже проверял на вес и, опиливая их, потачивал. Било ружье точно и далеко…