— Это он у нас один! Кобель.
— Не надо так… сейчас…
— Сами мы, девки, виноваты. Гнать его надо было. Договориться и гнать к черту.
— Зато мальчишки дружат…
— А что им не дружить. В одном классе…
— Они и после школы — втроем…
— Это — да…
— Так, насчет памятника… Я выходная завтра… Съезжу, закажу, чтоб не откладывать… Деньги лежат…
— Молодцы мужики — собрали. Уложимся.
— На памятнике написать что-то надо, ну, кроме имя-фамилия…
— «Дорогому, любимому мужу».
— И моему «дорогому, любимому мужу».
— И моему…
— Так не бывает.
— Ну вот, приехали — «не бывает». Все знают, что он к нам троим ходил. И дети, опять же…
— «Трое в лодке, не считая собаки».
— Кобеля…
— А что, надо было нам всем вместе жить. А то бегал, бегал… и добегался…
— Ага, а он бы еще на стороне троих завел.
— Не завел бы. У него, кроме нас, никого не было…
— Он мне как-то раз сказал, что всех троих взял бы к себе… В шутку вроде, но с грустью получилось…
— Сейчас бы я согласилась, а тогда — нет.
— И я бы согласилась…
— Не хватило нам мудрости…
— Или дурости…
— Может, «помним и скорбим»?
— Так все пишут…
— «Вы, листочки, не шуршите, Алексея не будите».
— Ага. «Как хочется кричать от боли, что нет тебя на свете боле»…
— Надо так, чтобы все видели, что от нас.
— Ну, да, чтобы официально… хоть, после смерти…
В это лето я наконец-то собралась заказать бабушке памятник. Ходила по кладбищу, разглядывала, у кого какой. В основном из черного гранита, да и мастер, похоже, один: кладбище — сельское. Мелькали фамилии, фотографии, даты рождения-смерти. «Купцов Алексей Викторович», — прочла я на очередном граните. «Двадцать восемь лет», — подсчитала я. Молодой. А дальше — эпитафия: «Вера, Надежда, Любовь» — с большой буквы, как будто имена, — «всегда с тобой». Симпатичный парень улыбался с фотографии. Вдруг я заметила какое-то движение у основания памятника. Змея. Показалась и ушла вглубь. «А вот и мать их — Софья» — подумала я. Мудрость — с древнегреческого.
На психологическом тренинге было задание: придумать себе эпитафию. В голову ничего не приходило. Хотелось встать и уйти. По причине гордой застенчивости или просто по дурости я осталась, но так ничего и не написала. Дальше все торжественно читали свои эпитафии: «всегда с вами», «не проходите мимо», «она», «не отрекаются любя», «мне сверху видно все», «я знаю, чем все кончится»… Тут я вспомнила эпитафию, которую придумала себе Фаина Раневская, и выпалила: «Умерла от отвращения». А психолог сделал свое резюме: «Таким образом, — сказал он, — я украл тридцать минут вашей жизни».
С тех пор я пишу только короткие рассказы.
Их было пятеро. Все с разными фамилиями, но вылитые — мать. Тоськины — называли их в поселке. Начну сверху: Тоськина Валька, Тоськина Надька, Тоськин Сережка, Тоськина Верка, Тоськина Ленка.
Тося, их мать, была простая трудолюбивая женщина. Удовольствие она находила и в работе, и в отдыхе. Не отказала она себе и в удовольствии иметь детей. Ничего — одна справлялась. А что болтают — так ей плевать. «Поговорят, поговорят да перестанут», — была уверена в себе Тося. «Ну их к монахам», — говорила она.
Да и дети не подводили: две старшие — отличницы, Сережка — лучший в школе футболист, Верка с Ленкой — пока подрастали, но видно, что за старшими тянутся, Ленка с трех лет читала. Дом, огород — на детях. Каждый вечер Тося определяла фронт работ на завтра, а кому что — указывать не надо: обязанности свои знали.
Но все же Тоськиных в поселке считали неблагополучными. И многим казалось странным, что каждое лето я попадала в эту семью. Тоськины жили по соседству с моей бабушкой. Подругой моей была Тоськина Вера: по возрасту подходила. Сережка — старше нас на три года, но меня уважал и даже называл принцессой, когда я приходила к ним с утра с косичками, подвязанными «корзиночкой», в чистом отглаженном платьице и белых гольфах. Я отличалась от его стриженых босоногих сестер, и это никого не раздражало. Однажды он специально для меня поймал ужа, но я так орала, что он сунул его в холодильник и ушел. А мы потом боялись открыть холодильник, хотя очень хотелось компота.
Тоськина Ленка была маленькая и просто таскалась за нами. А когда она нам надоедала, Сережка с Веркой крепко пеленали ее в простыню. Как-то раз мы Ленку посадили в ведро и опустили в колодец — обошлось, слава богу…
В то лето старшие Тоськины, Валька и Надька, уехали на побережье подработать: в каком-то пансионате мыли посуду. Так что на хозяйстве остались Верка и я: Сережка — целый день в футбол, а за Ленкой еще следить надо было.
С утра я приходила к Верке, и до вечера мы успевали все. Моя необузданная фантазия и Веркина предприимчивость делали свое дело. Домой я возвращалась растрепанной и грязной, с разбитыми коленками и ненужным жизненным опытом. Иногда бабушка находила у меня деньги, вырученные от сдачи бутылок, собранных на кладбище, или от продажи у поездов соседских персиков. Я не понимала, за что меня ругают, — ведь это был честный труд.
Я хорошо помню тот день. Мы с Верой уже сварили щавелевый суп, закрыли Ленку в шкафу и, нарядившись в Валькино и Надькино платья, орали «Money, money» в граненые стаканы-микрофоны, изображая солисток «Аббы». Я — брюнетку, а Вера — блондинку. И тут влетел Сережка.
— Мамку арестовали, — задыхаясь, выпалил он.
— Как арестовали? — спросила Вера в стакан.
— Так арестовали… — не мог отдышаться Сережка.
— Она, что, в больнице? — не понимала я.
Ленка забилась в шкафу.
— На работе… Она спирт выносила…
Тетя Тося работала на винзаводе, и дома у них всегда был спирт. Я несколько раз видела, как она переливала его из грелки в трехлитровую банку. Спирт она продавала. Это было выгодней, чем вино.
— На проходной держат. Милиция приехала, — продолжал Сережка. — Могут к нам прийти с обыском.
Из шкафа ревела Ленка. Сережка машинально открыл шкаф и взял Ленку на руки. Она «обезьянкой» обхватила его и затихла.
— Надо закрыть дверь и никого не пускать, — предложила я.
— Спирт где? — спросил Сережка.
— Внизу в буфете, — сказала Вера, достала трехлитровую банку и поставила на стол.
Спирта было на два пальца.
— Надо вылить, — скомандовал Сережка.
И тут залаяла собака. Мы переглянулись и все поняли.
— Калитку закрыл? — спросила Вера шепотом.
— Закрыл. Я всегда закрываю.
Собака разошлась.
— Вода есть? — прошептал Сережка.
— Нету, — так же шепотом ответила Вера.
Ленка сползла с Сережки, побежала к окну и потянулась к пластмассовому кувшину для поливки цветов. Сережка опередил ее и взял кувшин. А Вера уже наливала спирт в наши стаканы-микрофоны. Сережка долил водой.
— Пейте, — скомандовал Сережка нам с Верой.
Я вдруг вспомнила, как мы соревновались, кто быстрее выпьет сырое яйцо. И когда мы с Верой уже допивали свои, и Сережка понял, что отстает, он яростно принялся за скорлупу. Тот зловещий хруст вдруг возник у меня в ушах, я представила, что Сережка заставит нас сожрать стаканы. Я зажмурилась и стала пить.
Почти одновременно мы с Верой поставили стаканы и заржали.
— И мне, — пропищала Ленка.
Сережка плеснул ей и до краев долил водой. Себе разводить он не стал. Выпил и, обливаясь, запил из кувшина, а потом допил Ленкино.
Больше я ничего не помню…
Бабушка меня очень просила не рассказывать об этом случае родителям и неделю не выпускала из дома. Да я бы и сама не рассказала, даже если бы начали пытать.
С Веркой мы больше никогда не пели «Money, money», Сережка начал в то лето курить в открытую, Ленка не помнит даже, как ее в колодец опускали, а собака залаяла тогда просто так… может быть на проходящих коров или велосипедиста. Тося перешла работать на консервный завод — «на рыбу» — как она выражалась, и буфет у них наполнился металлическими банками без этикеток.
В фильмах про войну часто показывают, как солдаты разливают спирт по кружкам и пьют когда — в тишине, когда — под грохот снарядов. Мне как-то уютно становится от этого. А еще в детстве я себя очень живо представляла в партизанском отряде. Не то чтобы я хотела с врагом сражаться: на поле боя в открытую — страшно. Я все-таки — мирное население. А вот партизанская война как раз — для меня. Особенно меня привлекал партизанский быт. Землянки, большой котел на костре, поровну кусочки хлеба, кто-то кому-то что-то шьет, мастерит из дерева, кто-то кого-то любит. И все это на одной земле — чужие жены, чужие дети.
Да будет земля эта тебе пухом, тетя Тося, и пошли они все к монахам.