— Кретин!
— Чудесно, правда? — невинно поинтересовался Бен, завинчивая дротик обратно. — Джексон Поллок вкупе с Джоки Уилсон[56].
На нем была светло-голубая рубашка, уже ставшая от пота под мышками темно-синей. Давным-давно он был видной фигурой в Сохо, остроумцем, новым Кеннетом Тайнаном[57], встающим на крыло. Теперь же, пятнадцать лет спустя, все — даже такой наемный трудяга, как Джефф, — видели в нем лишь писаку, которому не хватило дисциплины, настойчивости или таланта, чтобы реализовать некогда подававшиеся им блестящие надежды. Но, похоже, ему на это было наплевать. Он с наслаждением колесил по арт-мероприятиям в разных концах света — Арт-Базель в Майами, Базель сам по себе, Армори в Нью-Йорке, Фриз в Лондоне, Берлин — и пописывал статейки, полные слухов и сплетен. Джефф привычно думал, что терпеть его не может, но при встрече невольно чувствовал к нему расположение — отчасти потому, что под маской обаяния и дружелюбия Бен был явно несчастен в силу тех же самых вещей, которые снаружи, казалось, делали его счастливым. Как бы там ни было, а повеселиться Бен умел. Прошлой ночью он, к примеру, «пустился в дископляс и зажигал до четырех утра». Это было жалко и ужасно незрело, но даже сейчас, в сорок пять, у Джеффа засосало под ложечкой при мысли о том, что кто-то вернулся домой позже него и веселился больше него — даже если сам он веселился до упаду и добровольно решил пойти спать. У других представления о хорошо проведенном времени с возрастом претерпевали предсказуемые изменения. Обычно все сводилось к воспитанию детей, покупке недвижимости и выходным с гольфом. Джефф же оставался поразительно постоянным в своих предпочтениях. Ему нравилось пить, принимать наркотики, бегать по вечеринкам и волочиться за женщинами, которые — еще один признак постоянства — в идеале были теперь немногим старше, чем когда он только начал этим заниматься. Да, в последние годы чуть больше времени стало проводиться дома в трансе перед телевизором, но это не было его любимым занятием, а просто способом восстановиться и прийти в себя. Временами сама мысль о том, чтобы «еще повеселиться», ввергала его в ступор смертной тоски, но заменить ее все равно было нечем. И ему никогда, ни разу в жизни, не доводилось испытывать страсть к своей работе, если не считать того, что его страстное отвращение к ней было на диво постоянным. Неудивительно, что он испытывал к Бену такие двойственные чувства: Бен был более тучной и дородной версией самого Джеффа. И правда, почему бы не любить кого-то, кого ты терпеть не можешь et vice versa[58], рассуждал Атман.
— Я тебя вроде видел вчера на исландской вечеринке, — небрежно бросил Джефф.
Они набрали еще по пригоршне дротиков и стояли рядом, бездумно меча их в стену из мишеней, по которым было невозможно промахнуться.
— Я был на приеме в честь Эда Раски[59].
— Разве это было вчера? Я думал, что завтра.
— Завтра тоже будет.
— У них что, каждый вечер прием в честь Эда Раски?
— Ага, на сто восемьдесят персон! А каждое утро, наверное, завтрак.
Они метнули последние дротики. Бен сообщил, что у него есть информация из надежного источника: сегодня ближе к вечеру в венесуэльском павильоне будут подавать тараканов в шоколаде. На том они расстались и устремились каждый к своей цели: Бен — в швейцарский павильон, а Джефф — к инсталляции финской художницы, чье имя — Маария Вирккала — ни о чем ему не говорило.
…Простая деревянная лодка плывет по застывшему морю из битого муранского стекла — осколкам и отходам — скорее всего, с расположенных вокруг Венеции фабрик. Внутренность лодки, выкрашенная в тускло-красный цвет, постепенно наполняется капающей с потолка водой. Время от времени — так редко, что впору подумать, не привиделось ли тебе, — лодка чуть покачивается…
Джефф был совершенно заворожен. Хорошо, что ему пришло в голову зайти сюда в самом начале осмотра, пока он еще не пресытился впечатлениями и восторгами до такой степени, когда вообще перестаешь что-либо видеть.
Австралия и Германия оказались набиты битком, так что Уругвай стал подлинной отдушиной: никаких тебе очередей и толп — впрочем, и никакого искусства. Нет, они, конечно, развесили пару тряпок на веревках для сушки белья, но даже по низким меркам других павильонов это было как-то нелепо. И никаких бесплатных подарков! В других странах раздавали бесплатные холщовые сумки, порой довольно элегантные и всегда — крайне полезные (для складывания бесплатных сумок из других павильонов). Кое-где по пресс-карточке даже давали неплохо изданные каталоги, но Уругвай в эти буржуазные игры принципиально не играл.
В спресованной географии Джардини Уругвай благополучно соседствовал с Соединенными Штатами, представлявшими длиннющие горизонтальные полотна Эда Раски с вереницей зданий — некоторые в цвете, другие черно-белые. Отлично, хорошо, уже видели, сколько можно? Джефф быстро перемещался по павильонам, используя в качестве aide-memoire[60] маленький цифровичок, на который потом — вкупе с каталогами — можно будет ориентироваться при написании статьи. Поразительно, что хотя все вокруг было заполонено искусством, смотреть было почти не на что — ну, или, по крайней мере, мало что заслуживало быть увиденным. Временами встречался откровенный мусор для глаз. Да уж. Смотреть было не на что, но со всем этим надо было ознакомиться и хотя бы мельком сунуть нос в каждую дверь. Очень многие выставлявшиеся работы можно было бы причислить к концептуальному искусству, если бы уровень умственного развития зрителей был примерно как у первоклашек. Что ж, не без того, однако многие произведения и выглядели так, словно их сделал первоклассник — правда, с амбициями семнадцатилетнего русского, чья вдовствующая матушка экономила каждый рубль, чтобы послать его в теннисную школу во Флориде. Причем работы могли быть младенческими, но питавшая их жажда успеха, чьим результатом и символом они были, имела воистину раблезианские масштабы. В других исторических обстоятельствах любая группка таких творцов могла бы легко взять Рейхстаг или установить в Камбодже беспрецедентно жестокий режим.
Очень скоро павильоны начали сливаться у него в одно размытое пятно. Вспомнить хотя бы примерно, что и где он видел, стало невозможно. Огромные, яркие, психоделическо-наркотические полотна определенно были в Швейцарии. Видеодуш, облицованный с трех сторон вместо кафеля мониторами, откуда непрерывным потоком лились образы — теннис, новости, порнуха, «Формула-1», гепарды, лесные пожары, пустыни, бокс, футбол, — был русским. А вот красный пластмассовый замок — входишь внутрь и оказываешься в совершенно красном мире, — чей он был? Ясно лишь, что не того же автора, который додумался до совершенно синей комнаты. Ничего, кроме синего. Ни углов, ни пятен, ни теней — сплошное синее ничто. Абсолютно абстрактная среда, пространство света, хотя никакого источника света там не было, кроме синевы со всех сторон. Джеффу повезло — он оказался внутри в тот момент, когда инсталляция была пуста. Единственным органическим объектом в ней был он сам, но и этого оказалось достаточно — его оказалось достаточно, — чтобы если не разрушить совершенство переживания, то, по крайней мере, жестко определить его, втиснуть в рамки некоего понимания. Сам факт того, что он был там, внутри синевы, означал, что это отнюдь не бестелесный опыт, к которому инсталляция подошла дразняще близко. Джефф даже уселся на пол, чтобы поменьше осознавать тело, которое приходилось везде таскать с собой, и раствориться в этой не имеющей ни источника, ни направлений синеве. Это было дивное место, и из того, что он успел увидеть, оно, пожалуй, было больше всех похоже на искусство, на то, что люди — во всяком случае, сам Атман — от него хотят. Это было место, откуда можно улететь, где можно себя потерять, — произведение с эффектом полного погружения. В идеале самой совершенной арт-инсталляцией был бы ночной клуб, полный народу, с грохочущей музыкой, огнями, дым-машиной и, возможно, наркотиками. Назови ее «Ночной клуб», сделай ее круглосуточной — и это будет сенсация биеннале.
Курсируя от павильона к павильону, Джефф все время натыкался на знакомых: с кем-то он виделся вчера, а с кем-то сталкивался в Венеции впервые. Большинство страдало похмельем. Когда у Хейга все закрылось, особо стойкие переместились в «Бауэр» — туда набилось столько народу, что удивительно, как терраса не рухнула в Большой канал. У всех уже были на экспозиции свои фавориты, свои «обязательно сходи» и «не трать время» — и, разумеется, большой ассортимент бесплатных сумок. Однако еще никто не видел финскую лодку под дождем в стеклянном море — как если бы это был глюк. Чем больше Джефф о ней рассказывал, тем больше она для него значила. Скотт Томсон был десять раз прав, говоря, что местное искусство отстало от «Горящего человека» на сотни тысяч миль.