Леон-Нелюдим играл на причудливом инструменте собственного изобретения, который он называл «девятиструнным луком». Это было нечто среднее между барабаном, гитарой и ксилофоном, похожее на все сразу и ни на что в отдельности и состоящее из тщательно отполированной деревянной чаши, на которую натянуты девять металлических струн разной толщины. Леон извлекал из инструмента сочные, тугие, вибрирующие звуки, то ударяя по струнам тонкими железными палочками, то оттягивая их пальцами. Носил он свой девятиструнный лук на ремне через плечо. Элуа-Нездешний играл на небольшом аккордеоне, а Луизон-Перезвон нес укрепленные на ветке орешника колокольчики, они звенели заливисто и тонко. Блез-Урод бил деревянным молотком в металлический гонг.
Бешеный Симон превращал в пронзительные, чистые, задорные звуки свое дыхание, пропуская его через медь. Он играл на трубе. Играл увлеченно, легко и страстно, как делал все, за что бы ни брался.
Поводом для концертов служили любые церковные праздники, особенно же усердствовали братья на Успение. В этот день их пыл, радость и дерзость не знали границ. В единое ликование сливалось чествование Пресвятой Девы, в почитании которой взрастила их бабушка Эдме, их собственной матери Рен, чудесно воплощавшей милость Марии, да еще празднование девяти дней рождения вкупе с именинами девяти братьев, каждый из которых носил, наряду со своим личным, имя Марии, как талисман против зла, греха, смерти.
Наконец настал день, когда ликование братьев перешло всякие границы, взорвалось, как бомба. Это было из ряда вон выходящее событие, взбаламутившее всю округу. Но событие отрадное и даже достославное. Произошло же все во время освящения установленной на поляне, на перекрестке дорог, между лесами Жалль и Сольш статуи Пречистой, которую нарекли Буковой Богоматерью. Церемония началась в полдень 15 августа. Собрались лесорубы, крестьяне с женами и детьми со всех лесных хуторов. К беднякам хуторянам присоединились торговцы и прочие почтенные лица, поднявшиеся сюда из деревень и городишек, чтобы присутствовать на торжестве. В службе, кроме кюре той церкви, куда семейство Мопертюи ходило по воскресеньям, приняли участие священники из четырех ближайших приходов, их окружало целое облако детишек-хористов, наряженных в белые кружевные стихари со свечами и кадилами в руках. Священники и открыли процессию. Шестеро мужчин за ними несли на плечах крытые синим бархатом носилки, на которых под тяжелым лазурным балдахином, расшитым золотыми и серебряными звездами, стояла статуя Пресвятой Девы. По сторонам, в клубах ладана, сновали, похожие в своих ослепительных жестких стихарях на рой белокрылых насекомых, дети-хористы. А позади священного кортежа шла толпа. Дети, молодые девушки, женщины, старики и самыми последними — мужчины. Все несли цветы, снопы и корзины с плодами.
Камилла шла вместе с другими девушками. Старый Мопертюи, самолично явившийся на празднество, разрешил внучке по такому исключительному случаю показаться на людях, присоединиться к толпе. Возвышенный повод, собравший эту толпу, оправдывал нарушение строгого запрета общаться с посторонними. Старик растил и вырастил Камиллу не такой, как все, избаловал ее, словно маленькую принцессу, но не выпускал за пределы обширного двора. Ему удавалось сдерживать буйный нрав и живое любопытство Камиллы, воспитывая ее в неге и праздности. Она жила как птичка в клетке и ничего не знала об окружающем мире. Но дед постарался превратить эту клетку в просторную вольеру, чтобы пленница не скучала. Он расточал ей внимание и любовь — ей одной. И вплоть до того знаменательного дня Камилла довольствовалась этой легкой, размеренной, благоустроенной жизнью.
Амбруаз Мопертюи не был верующим, а если и верил, то не столько в Бога, сколько в бесовские силы. В церковь он являлся разве что на Пасху да на Рождество, чтобы не прослыть закоренелым безбожником. Подчиняясь его воле, так же поступали Марсо и Камилла. Но торжество в честь Буковой Богоматери имело, как он считал, к нему прямое отношение. Ведь статую воздвигали в самом сердце его угодий. Он шагал, высоко подняв голову, рядом с сыном Марсо, ни на секунду не спуская восхищенного бдительного взгляда с Камиллы. В строгом белом платье, в белой шелковой, в цветах и птицах, мантилье, накинутой на убранные в высокую прическу волосы, она шла рядом со сверстницами, держа обеими руками огромный букет белых, желтых и пунцовых роз. Девушки шагали ровным, медленным, преувеличенно торжественным шагом и пели хором «Magnificat».
Но не один старый Мопертюи не сводил глаз с Камиллы. Все мужчины посматривали на нее чаще, чем на синий бархатный балдахин во главе процессии. Смиренный, благочестивый вид Камиллы, идущей потупившись и поющей вместе с хором, никого не обманывал и не умерял неотразимую силу ее земной красоты; под опущенными веками угадывался блеск зеленых змеиных глаз. Не белые, а яркие, броских цветов одежды подходили ей, высокая прическа и мантилья не пристали ее волосам, созданным, чтобы свободно падать на плечи, размеренный шаг претил ее естеству, все ее тело трепетало от подспудного желания скакать и плясать, а чувственные, грудные нотки в ее голосе выдавали неудержимое стремление смеяться, кричать, весело распевать. В смирной, невинной девушке, разряженной в шелк и атлас, украшенной кружевами, проглядывал норов насильно взнузданной дикой лошадки, и все чувствовали, как она сопротивляется и встает на дыбы. То был неусмиренный голос плоти. В глубине души все мужчины завидовали старому Мопертюи, в чьем доме цвела такая красотка. «Старый лис, — говорили они между собой, — мало ему было отнять у Корволя его добро и детишек, так он вот, пожалуйста, украл у него еще и этакое чудо. Наверняка она как две капли воды похожа на свою бабку по линии Корволей, бесстыдницу, что вечно меняла любовников, а с одним, говорят, и вовсе удрала».
И, чтобы было не так досадно, прибавляли: «Но все равно, как ни держи ее на привязи, рано или поздно девчонка вырвется!» Иные себе в утешение даже воображали, что именно они окажутся счастливыми обладателями прекрасной Камиллы, заранее уверенные в ее порочности и ветрености.
Никто и не вспоминал, что Камилла дочь Марсо. Разумеется, он был ее отцом, но старый Мопертюи так решительно встал между сыном и внучкой, так прочно оттеснил никчемного Марсо, что его не принимали в расчет. И сам он знал это лучше всех. Не далее как накануне он в очередной раз малодушно подчинился унизительному приказу отца. Старик послал его на Крайний двор и велел передать Эфраиму, что запрещает ему и всем его девятерым сыновьям появляться 15 августа на празднике. «Поди скажи ему сам», — пробормотал было Марсо, не желая выступать перед братом в столь постыдной роли. Но отец так яростно обрушился на него, что страх снова пересилил возмущение. Понукаемый злыми насмешками отца, он поплелся к дому брата, и постыдное поручение, как тяжкое ярмо, давило ему на плечи и на сердце. Он даже не зашел в дом Эфраима. Разговаривал с братом во дворе, не поднимая глаз от земли. Выговорил все глухим голосом, запинаясь. И ни разу не взглянул ему в лицо. Осмелься он на это — и слезы, стоявшие в горле, хлынули бы наружу. Эфраим выслушал его молча. В ответ же твердо сказал: «Я и так не пойду. Старый безбожник, вор и негодяй будет сопровождать статую Мадонны — срам, да и только! Не желаю этого видеть. Ну а парни вольны поступать, как им захочется. Я на своих сыновей не лаю, как пес, они у меня не холопы, а мужчины! Так и передай своему старику!» И, повернувшись, пошел в дом, оставив брата посреди двора. Марсо стало совсем скверно, он мучился своим малодушием, тем, что не смел признаться в любви к брату, и чувствовал себя как побитый. Вдруг он почувствовал острую боль в ноге, будто ожил старый, полученный еще в юности ожог. Хромая и проклиная отца, а еще больше самого себя, пошел он домой.
В процессии среди мужчин не было ни девятерых братьев, ни их отца. Отсутствие клана Мопертюи, известного особо ревностным почитанием Богородицы, было непонятно и возбуждало всеобщее любопытство. Зато никого не удивило, что не пришла Корволева дочка и ее брат-карлик. Ясно: гордячка, как обычно, не пожелала якшаться с крестьянами да лесорубами. Верно, опять сидит перед своим бренчащим катафалком, исторгая стоны и рыдания из неприкаянных душ давно умерших предков. Эдме и Рен не было дела до приказов и угроз старого нечестивца Мопертюи, и они, конечно же, находились здесь. Эдме, даром что под девяносто, семенила легкими шажками, держа под руку дочь. Старость иссушила и сморщила ее лицо, но не коснулась сердца. Оно было по-прежнему полно светлого, детского благочестия, безудержного обожания милосердной Матери Божьей. Она не озиралась по сторонам, никого не выглядывала исподтишка, а только неотрывно, с блаженной улыбкой на устах, глядела на лазоревый балдахин. Толстуха Ренет колыхалась рядом с матерью, захваченная тем же восторгом, придававшим легкость ее громоздкому телу. Обе они знали, что девять братьев, невзирая на запрет старого Мопертюи, явятся приветствовать Буковую Богоматерь.