Мне вечно встречались люди, которых я не желал бы видеть по тысяче лет, а те, с кем был бы не против иногда встретиться на улице, никогда и, конечно, не случайно, навстречу мне не попадались. Преследовал меня, например, один шизоидный тип, попадавшийся мне в любое время дня и ночи в любом конце города, а муза моей болезненной мечты всё медлила, всё не шла мне навстречу. Спасение, конечно, крылось в освобождении от всех желаний — задача по плечу бодхисатвам, но меня вертело колесо сансары, или это я его вертел сам и напрасно сотрясал очередными проклятиями глухую вселенную.
Воистину, сии россказни лжецов для легковерных и невежд, будто бы бывали времена, когда юнец или юница покидали дом свой, приезжали в столицу или ещё куда-нибудь и воцарялись на некоторое время в мансарде. Надоедала эта мансарда — селились в другой по своему, разумеется, выбору. Золотые и неправдоподобные времена. Но вот и мраморные доски на домах Лесковых, Тургеневых и достоевских о той же непостижимой непосидчивости говорят. То здесь жил, то там, скакали, как блохи. И сколько этих досок развесить нужно было, чтобы сообщить потомкам о вопиющем хаосе в паспортном режиме проклятого прошлого, зато сейчас проще. Можно сразу с рождения прибивать одну доску где-нибудь на Ржевке: здесь родился, здесь и умер в однокомнатной квартире. А попробовали бы эти бальзаковские да Достоевские герои в нынешние денёчки эдак помансардствовать. Прописка, паспорт, справка с места работы, — на одном экстазе не объедешь. Нынче романтиков и прочих нервных и не способных к целесообразной деятельности юношей и дев не жалуют. А если такие появляются, то…
И в самом деле, благородные отцы семейств и почтенные матроны семейств тех же самых, куда деваться со своей срочной страстью бездомным влюблённым в мире, ударно отстроенном вами за каких-нибудь 70 лет? Это хорошо Лермонтову было с заботливой бабушкой. Целую деревню крепостных девок для отрока Мишеньки бабушка держала. До сих пор в окрестностях имения, где он воспитывался, женщины и мужчины поголовно маленького роста, с чёрными усиками и вредные как черти.
В некоторых упадочных государствах, говорят, есть специальные гостиницы и мотели для парочек — любитесь на здоровье. Простыни затем сменить пара пустяков. У нас же с простынями что-то не так. Вернее, простыни как будто есть, но, кажется, нет кроватей. Или кровати есть, да нет гостиниц. Да и гостиницы как будто есть, а чего-то всё равно не хватает. Не в почёте у нас любовь. Культ материнства почитается второй святыней после святынь государственно-политических. Поглядите, сколько гипсовых, мраморных и бронзовых матерей с детьми в садах отдыха и культуры (отдыха — понятно, а какая культура в этих садах, неясно), на выставках скульпторов и на полотнах мастеров соц. реализма. Выставка работ художников без матери с ребёнком — это не выставка, а профанация. (Странно, что в третьем рейхе эту тематику тоже любили. Звери, фашисты проклятые, а мать с дитём в пять метров ростом тож высекали.)
С материнством в общем всё прекрасно, но вот о том, что предшествует ему, в лучшем случае многозначительно умалчивается, в худшем шельмуется и квалифицируется как разврат. Но как же, например, стать матерью одинокой девушке, желающей быть ею, если живет она в коммунальной комнатушке вместе с больной, вечно лежащей матерью (знаю одну такую, и аналогичных ситуаций ещё миллион). У зачинателя материнства тоже негде пристроиться. Уединяться у знакомых, которых может не оказаться в наличии, им не позволяет старорежимное приличие. Так где же? В кустах при дороге? А зимой? В беспризорные подвалы спускаться или забираться на чердаки небезопасно. Это территория малолеток. У них там свой детский секс, по большей части групповой и с мордобоем.
Можно, конечно, становиться буквой Г в подъездах, гостеприимно пахнущих мочой и блевотой, но некоторые девушки не могут делать этого в силу несовременного, устарелого воспитания, да и как бы будущий ребенок от такой обстановки потом не запил да не заблевал. Да ведь и с подъездами уже туговато стало.
Современные пролетарии, по-прежнему непременно желающие объединиться со всем пролетарским миром, хотят произвести это объединение, видимо, не через парадные входы, которые с помощью современной автоматики вдруг оказались поголовно запертыми. Вероятнее всего они намерены соединяться трансцендентально, хотя, с другой стороны, за метафизику у нас по головке не гладят. Так где же? Ага, я понимаю, надо подождать лет 10–15, пока государство за ударный труд не выделит это самое уединённое место. А есть ли гарантия, что выделит, и не через 10–15, а через 20–25? Как будто бы есть. Ну что же, это недолго в общем. Один, два лагерных срока. А до исполнения мечты можно ведь и помастурбировать. Это теперь уже и не порок, как считалось раньше, а в какой-то мере даже релаксация. В молодёжных газетах так и пишут — мастурбируйте, фантазируйте при этом и не будет никаких проблем.
Я никогда не предчувствовал счастья, но безошибочно чуял серный дым «княжеской» выходки. Счастье без оглядки, беспамятное, так редко, а князь мира сего за каждым углом, в каждой квартире, во мне самом, поэтому наверно угадывать его не тяжкий труд. Я не предчувствую счастливой коды в конце моей жизненной сюиты. Я органически чувствую боль грядущих страданий, черноту и пустоту в том месте мозга, где раньше возникал то зеленоватый и голубой, то багряный и золотистый цвет мира, пирамиды унылой злости, которые по чайной ложке я должен перетаскать в другой конец вселенной. Но ведь где-то есть счастье. Искорки, его осколки мы поднимаем в вонючей грязи городов и несём в свои соты, как трудолюбивые пчёлы носят нектар в ульи. Иногда мы успеваем съесть капельку нектара, но чаще с грохотом крыша улья отверзается и гигантская лапа кого-то без глаз и лица похищает разом из миллионов сот миллионы сладких капелек.
Возможно, моё априорное неприятие личного счастья из-за того, что я — человек несемейственный. Само слово семья в моём мозгу возникает как жирное пятно чего-то малоаппетитного и малопонятного. И удивительно, семья, развенчанная мыслителями всех времён и народов в пух и прах, целиком и окончательно, превращаемая людьми то в коннозаводческое предприятие, то в кладбище порывов и надежд, то в место вечного заключения, несмотря на всё это, семья живёт и, видимо, будет жить, пока на земле будут существовать хотя бы один мужчина и одна женщина.
А я предпочёл бы жизнь одинокую и вольную любым другим, пусть и распрекрасным отношениям с женщинами, даже если бы над ними не тяготел рок материнства и гнездования. Женщина… Она различима не в толпе сотоварок, а в одиночестве. В количестве же больше одной — это в лучшем случае птичий базар, а в худшем итальянский публичный дом.
Женщин лучше всего наблюдать в универсамах в момент вывоза тележки с мясом. Вырванные друг у друга волосы отрастают у них удивительно быстро, а пинки и ругательства вообще не в счёт. Ещё замечательно раскрывается их психология в котлетных и сосисочных, когда глаза их пустеют, мыслью погружаясь в желудок, а также, я уверен, заведениях, необходимых уже по завершении процесса переваривания сосисок. (Ни одна женщина при любом ассортименте блюд не пройдёт мимо сосиски.) Но т. к. в противоположные заведения мужчин у нас, к счастью, не пускают, а подсматривать что-то не хочется, то обойдём эту важную сторону жизни в войлочных тапочках. Вот тут-то, кстати, и становится ясной условность жанра прозы, если она боится обвинения в порнографии или патологии. В жизни так не бывает. Ничто в жизни мы не обходим абсолютным замалчиванием, а всегда только на какое-то время.
А в общем, как приговаривал один мой женатый знакомец: каждая женщина хочет чего-то гораздо большего, чем свобода, но единственное дело, которое они могут делать хорошо — это то, что делается в постели. Можно, конечно, помимо кровати обязать их заниматься стирками, уборками, обедами, печатаньем на машинке и даже фотографией, но ведь им за эти имитации дел потом ребёнка подавай. Без детей они себя людьми не чувствуют. А как разрожаются, то если раньше были терпимо грубы, плотоядны, объедались селёдкой не чаще одного раза в неделю, умеренно упрямы, скандальны, сварливы, то после…
Хвала Аллаху, я человек несемейственный. Конечно, как всякий одинокий и не стерилизованный носитель яня, я не мог обходиться без некоторого количества иня, но как не долги и не часты были эти хэппенинги. Единственным исключением стала грусть моя и боль моя Лина. По крайней мере её я люблю больше себя.
Любовь дело святое, но Серафим упрям, как испанский мул. Сам уже убедился, что за фрукт его слабохарактерная сосискоедка, однако упрямо цепляется за её интегралы, как будто он Лобачевский. Я манипулирую, стараюсь, подношу ему не кота в голенище, а в развёрнутом виде, как баранину на рынке, и красавицу, и спортсменку, и женщину, в конце концов, а не интеграл, а он ещё над чем-то рефлексирует. Нечего тогда сны смотреть об эротических снежинках, а стоял бы во сне в очереди за колбасой, как другие во снах стоят и не жалуются.