В любви ему не везло. Стоило ему положить глаз на какую-нибудь хорошенькую девочку, как ее уводили у него из-под носа. Лет в тринадцать-четырнадцать он влюбился в женщину, которая была старше его лет на двадцать. Она жила в Нижних Домах, давала частные уроки музыки и считалась хорошим педагогом. Лерик сблизился с ее мужем, обаятельным и умным человеком, который носил широкополую шляпу, черные очки с круглыми стеклами, как у Джона Леннона, и длинный шарф. Он научил Лерика понимать Томаса Манна, додекафоническую музыку и Казимира Малевича, и Лерик обзавелся широкополой шляпой, черными очками и длинным шарфом – пухлый мальчик в этом наряде выглядел комично. Неизвестно, во что вылились бы эти отношения, если бы обаятельного друга Лерика не арестовали за растление малолетних.
Первый раз Лерик женился, еще будучи студентом театральной школы. Этот брак распался через полгода, когда он узнал, что жена изменяет ему направо и налево. Скоротечным был и его второй брак. А вот третьей жене – все звали ее Мартышкой – удалось то, что не удавалось еще никому: она изменила жизнь Лерика и при этом умудрилась понравиться Тати и Нинон.
Рыжеволосая, курносая, конопатая и зеленоглазая, Мартышка с утра до вечера напевала, подметала, стирала, помогала Нинон стряпать и убирать, тормошила Лерика, играла в карты с Тати, бегала наперегонки с псами, возилась с цветами, стреляла из лука, играла в бадминтон. А как она хохотала, налегая грудью на стол! А как слушала мужа, когда он вечером в гостиной принимался разглагольствовать об искусстве!
Лерик почти перестал пить, похудел, сменил прическу, стал носить цветастые жилеты и приохотился к трубке, отказавшись от крепких сигарет, которые вызывали у него судорожный кашель. Он наконец решил «выйти из тени» и послал несколько своих рукописей в издательства и литературные журналы. Ему всюду отказывали, но это его, как ни странно, не очень сильно расстраивало: в запасе у Лерика было множество историй о гениях, которым издатели отказывали, а потом локти кусали, жалея об упущенных шедеврах. Если что и огорчало его, так это слово «нечитабельно», встречавшееся почти в каждом отзыве.
Однажды он не выдержал и решил ответить на письмо, в котором его упрекали в пренебрежении к читателю.
Он собрал нас у себя в комнате. Мартышка устроилась на ковре у его ног, в окружении обожавших ее Софии Августы Фредерики фон Анхальт-Цербстской, Дуняши и узкоглазой Дерезы, мы с Ильей расположились в креслах, и Лерик приступил к чтению.
Письмо было очень длинным, оно сохранилось у меня, приведу небольшой характерный отрывок из него: «Читабельность литературного произведения, друзья мои, так же не имеет касательства к его достоинствам и провалам, как практическая пригодность научной теории – к ее истинности. Мореплаватели древности замечательно прокладывали маршруты по картам, начертанным в память о Птолемее, и разрыв с александрийской трактовкой космоса был вызван не нуждами средств сообщения, но потребностью в новой гармонии сфер. Ошибочно полагать, будто настоящая литература созидается для читателя. Читатель отнюдь не ниспослан ей в качестве цели и вожделенного собеседника, ему разве что дозволяется поживиться плодами ее. Спешу подчеркнуть, что тезис о независимости текста от публики толкуется мною не как надменное отрешение от читателя, а в ином, более глубоком и точном смысле. Произведение пишется не затем, чтобы угодить или не угодить читателю, но во исполнение задач, поставленных перед произведением. Поставленных не автором, потому что текст, я уверен, творится не волею сочинителя, а самосозидается в процессе сожительства с автором…» и т. д., и т. п.
Лерик читал стоя, чуть откинув голову вбок и от волнения полуприкрыв правый глаз. Мартышка смотрела на него снизу вверх с таким восхищением, с такой любовью, что нам с Ильей не оставалось ничего другого, как кивать и помалкивать в тряпочку.
Когда чтение закончилось, Илья посоветовал подумать об уместности выражений вроде «отнюдь не ниспослан» и заменить «спешу подчеркнуть» на «хотелось бы подчеркнуть», а я промямлил что-то о «надменном отрешении».
Лерик был тронут нашей доброжелательностью и обещал подумать.
Когда мы вышли из его комнаты, Илья пробормотал: «Когда-нибудь пробьется. В литературе лериков все больше».
А через месяц Мартышка погибла.
Это была страшная и темная история.
Ее тело нашли в каком-то грязном притоне в районе площади Трех вокзалов. Она была зарублена топором. В соседней комнате были обнаружены трупы старухи и младенца.
Борис пустил в ход свои связи, и вскоре выяснилось, что Мартышка хотела тайком от всех обзавестись ребенком. У Лерика не могло быть детей, и его жене пришла в голову мысль о приемном ребенке. Но вместо того чтобы обратиться в детский дом, она каким-то образом связалась с торговцами живым товаром, пришла на встречу с деньгами и была убита. Кто ее убил и почему, чей был младенец, какое отношение к нему имела старуха – этого узнать так и не удалось. Жизнь в Москве тогда напоминала бушующий хаос, в котором без следа пропадали люди, и смерть Мартышки, младенца и старухи в грязном привокзальном притоне смешалась с другими смертями и растворилась в этом страшном хаосе…
Лерик, бедный Лерик…
Говорят, горести расширяют наши сердца, но это не про него: его сердце было отравлено горестями.
Месяца через два он сменил театр, выбросил цветастые жилеты и трубку, вернулся к крепким сигаретам, к своему великому роману и воспоминаниям о детском спектакле, в финале которого он самозабвенно и звонко кричал «ку-ка-ре-ку», кричал так вдохновенно, так гениально, как ни до него, ни после не удавалось кричать никому в русском театре…
Собираясь на допрос, Лерик сбрил бакенбарды mutton chops. Он отращивал их несколько недель, старательно подбривая и подстригая, пока не стал похож на какого-то персонажа из Боклевского – то ли на Ноздрева, то ли на оплывшего Собакевича. Лиза говорила, что именно так и должен был выглядеть черт, явившийся Ивану Карамазову. А старенькая Даша смеялась: «Барбосисто получилось! Гроза! Настоящий околоточный, прям с картинки!» Особенно неприятное впечатление производили его вислые влажные пухлые губы и безвольный подбородок, окруженные густой растительностью. Все эти сравнения Лерик, однако, с горячностью отвергал, утверждая, что бакенбарды придают ему «классический вид».
Его одутловатое лицо было потным и почти багровым. Нинон как-то сказала, что может запросто определить степень его опьянения по цвету лица, и Лерик бросился доказывать, что водка тут ни при чем, а все дело в эритроцитозе, а может быть, даже в ацетонемии, вызывающих гиперемию кожи: он любил находить у себя разные болезни, страдать и требовать сострадания. «Ну что ж, – с невозмутимым видом сказала Нинон. – Значит, гиперемия. Сегодня ты выпил примерно двести… или двести пятьдесят… не больше…» С той поры, когда речь заходила о пьянстве Лерика, в доме говорили: «Сегодня у него гиперемия».
– Тебе ведь нравилась Ольга, Лерик? – спросила Тати, скрывая выражение лица за клубами табачного дыма.
– Да, – сказал Лерик, покосившись на графин с коньяком. – Нинон, наверное, тебе уже проболталась… что я жениться хотел…
– Проболталась.
– Хотел, – сказал Лерик с оттенком вызова в голосе.
Тати бросила на меня красноречивый взгляд – я налил Лерику коньяку.
– Хотел, – повторил Лерик, выпив рюмку. – Смешно, правда? И мне смешно. Встретился с ней, поговорил… к дубу сходили… к болконскому…
– В такой-то мороз…
– И в такой мороз! – подхватил Лерик, воодушевляясь. – И сходили!
Этот дуб рос неподалеку от дома, за поселковой оградой, и было ему, наверное, лет триста-четыреста – огромное раскидистое дерево, под которым влюбленные из поколения в поколение назначали свидания.
– Сходили, – повторил Лерик, наливая себе из графина. – Так, ничего особенного. Мороз, ночь, звезды – ничего особенного. И не говорили ничего такого… ничего особенного… а когда вернулись, я вдруг подумал… жаль Мартышку…
Тати напряглась, но Лерик не стал плакать: снова налил и снова выпил.
– И Мартышку жалко, и всех жалко… всех-всех – жалко, просто жалко… себя стало жалко, вот что… жизнь к закату, а что я? где я? Ничто и нигде. Всю жизнь мечтал, думал, стану великим актером, великим писателем, великим… великим шпионом, черт побери… и кем стал? Пью и вру, вру и пью… и сижу на шее у матери и брата… хнычу и мечтаю… себя жалею… все виноваты, один я такой замечательный, и никто меня не понимает… а на самом-то деле – никто и ничто… а такие надежды подавал… всего «Евгения Онегина» наизусть знал, шестизначные числа в уме умножал… да кому – ну кому это надо? Вам? Мне? Никому…
Он перевел дух и выпил.
– И все это ты сказал Ольге? – осторожно спросила Тати.
– И сказал! – Лерик мотнул головой. – Как в омут головой – взял и сказал. Потому что я вдруг понял, мама… – он наклонился вперед и понизил голос. – Если не сейчас, то никогда. Ни-ког-да. – Откинулся на спинку кресла. – Знаю я все, что вы сейчас скажете: мол, и шалава она, и хабалка она, и вообще… я понимаю… Ну и черт со всем этим! Наплевать. – Помолчал. – Я решил… я думал: уедем куда-нибудь, снимем квартирку, днем буду валенками торговать на рынке, а вечерами – писать, писать… черт с ним, с театром, не получилось – ну и ладно…