В блатной среде ценится известность. Но есть и еще одно, что я уцепил тогда: вопреки! Вопреки газетам, тюрьме, правительству. Вопреки смыслу. Что меня поносили по радио, на собраниях и в печати – было для них почетом. Сподобился!… А то, что обманным путем переправил на Запад, не винился, не кланялся перед судом, – вырастало меня, вообще, в какой-то неузнаваемый образ. Не человека. Не автора. Нет, скорее всего, в какого-то Вора с прописной, изобразительной буквы, как в старинных Инкунабулах. И, признаться, это нравилось мне и льстило, как будто отвечая тому, что я задумал. Такой полноты славы я не испытывал никогда и никогда не испытаю. И лучшей критики на свои сочинения уже не заслужу и не услышу, увы. <…>
– Скажи, отец, и я поверю! – выскочил молодой человек, шедший по хулиганке. – Коммунизм скоро наступит? Ты только – скажи…
Куда мне было деваться? <…>
Как опытный педагог, я ответил уклончиво:
– Видите ли, за попытку ответить на ваш интересный вопрос я уже получил семь лет…
Каторга ликовала, Казалось, эти люди радовались, что никакой коммунизм им больше не светит. Ибо нет и не будет в этом мире справедливости…
Перед сном уже, у противоположной стены, встал над телами, на нарах, чахоточного вида шутник. Я узнал его по голосу. <…>
– Слушай, Синявский, это я кричал «Синявский», когда тебя вели на оправку!…
Вскидываюсь в изумлении:
– Но как вы угадали? Кто» вам сказал тогда, что я – Синявский?…
– А я не угадывал. Вижу, ведут смешного, с бородой. Ну я и крикнул – Синявский! Просто так, для смеха… Мы не думали, извините, что это вы…
Да, Пахомов, не повезло вам с моей бородой. Подвели вас газеты. Обманули уголовники. И вам невдомек, как сейчас меня величают, как цацкают меня, писателя, благодаря вашим стараниям. И кто? Кто?! Воры, хулиганы, бандиты, что, дайте срок, всякого прирежут <…> Настала моя пора. Мой народ меня не убьет. <…> В споре со мной вы проспорили, вы проиграли, Пахомов! <…>
Меня высаживают – раньше всех, одного, из битком набитого поезда, на первой же маленькой лагерной остановке «Сосновка». «До свидания, Андрей Донатович! До свидания, Андрей Донатович!» – скандировал вагон. <…> Шаг вправо, шаг влево – стреляю без предупреждения. – Прощайте, ребята! – Мне вдогонку, в дорогу, неслось из задраенных вагонов:
– До свидания, Андрей Донатович…
– Еще раз обернешься – выстрелю, – сказал беззлобно солдат.
Анатолий Марченко. Из книги «МОИ ПОКАЗАНИЯ» [89]
Глава «Дубровлаг» [90]
…Мы поговорили о событии, которое занимало сейчас всех зэков – политических, – о процессе над писателями Синявским и Даниэлем. Первые сведения о нем застали меня еще на 3-м лагпункте, а теперь суд кончился, и, значит, скоро они будут в Мордовии. Один из них наверняка попадет к нам на 11-й: подельников обязательно разделяют, сажают в разные зоны, применяют к ним разную тактику воздействия. Пока что мы не знали ни одного.
В лагерях зэки много спорили об этом процессе и о самих писателях. Вначале, после первых статей, еще до суда, все единодушно решили, что это либо подонки и трусы, либо провокаторы. Ведь это неслыханное дело – открытый политический процесс, открытый суд по 70 статье. Мы тогда еще не знали, что уже весь мир говорит об их аресте, и только поэтому наши не могли о нем умолчать. Наверняка эти двое будут плакать и каяться, сознаются, что работали по заданию заграницы, что продались за доллары. Сколько ходит по зоне таких, как они, – и никого не судили открыто. Значит, будет очередной суд-спектакль, где подсудимые послушно сыграют свою роль.
Но вот появились первые статьи «Из зала суда». Подсудимые не признают свою вину! Они не каются, не умоляют простить их, они спорят с судом, отстаивая свое право на свободу слова. Это было очевидно даже из наших статей: так же ясно было видно, что в статьях искажают суть дела и ход процесса. Но последнее мало волновало нас, скоро все услышим от самих. Молодцы Синявский и Даниэль!
Дня через два <…> прихожу я с работы в зону. Заглянул в секцию – Валерки нет. Я пошел в раздевальню переодеться. Туда заглянул наш Ильич – Петр Ильич Изотов; увидел меня и кричит: «Привезли, привезли!»
– Кого?
– Писателя привезли!
– Ну, и где он?
– К нам в бригаду зачислили, в твоей секции будет жить. Валерка повел его в столовую.
Я не спросил, которого из двоих привезли. Хорошо, что с ним Валерка, он все сумеет рассказать и показать.
Пока я переодевался, Валерка вернулся, и с ним парень, лет 35 – 40. Новичок, во всем своем еще, но, видно, готовился к лагерю: стеганая телогрейка, сапоги, рыжая меховая ушанка. Телогрейка нараспашку, а под ней – толстый свитер. В общем, вид его показался мне смешным: телогрейка без воротника не вязалась с добротной шапкой, ноги он переставлял косолапо, как медведь, здорово сутулился, держался немного смущенно и растерянно. Мы познакомились. Это был Юлий Даниэль. Да еще при разговоре он наставлял на меня правое ухо, просил говорить погромче. А сам говорил тихо. Я тоже поворачивался к нему правым ухом и отгибал его ладонью. Значит, коллеги – тоже глухой, как и я. Это нас обоих рассмешило.
Подошли еще наши бригадники, окружили новичка, стали расспрашивать, что на воле. То и дело в наш барак забегали из других бараков поглазеть на Даниэля – знаменитость! Вопросы сыпались на него со всех сторон. Мы узнали, что процесс был только по названию открытый, а пускали туда только по особым пропускам. Из близких в зале Юлий увидел только свою жену и жену Синявского. («Я уверен, что друзья пришли бы, но их не пустили».) Большинство в зале были типичные кагэбэшники, но были и писатели, некоторых Юлий узнал по знакомым портретам, а кое-кого и в лицо. Одни опускали глаза, отворачивались; двое или трое сочувственно кивнули ему.
– Ну, а как ты думаешь, почему такая гласность?
Оказывается, Юлий думал так же, как кое-кто из нас: наверное, на Западе подняли шум. Сидя в следственном изоляторе, он, конечно, ничего не знал. Но кое-что понял со слов судьи и из допросов свидетелей. <…>
Больше, чем о себе, Юлий говорил об Андрее Синявском: «Вот это человек! И писатель, каких сейчас в России, может,один или два, не больше». Он очень беспокоился о друге, как-то он устроится в лагере, на какую работу попадет, не было бы ему слишком тяжело. Это нам всем, конечно, понравилось.
Хотя Даниэль должен был выходить на работу завтра же, бригада договорилась в первые три дня не брать его на вызовы. Пусть осмотрится в зоне. К тому же мы знали, что у него перебита и неправильно срослась правая рука – фронтовое ранение. Надо же – нарочно поставили на самую каторжную работу в лагере! Как он сможет со своей покалеченной рукой поднимать бревна, кидать уголь? [91]
Юлий Даниэль. Письмо из лагеря в редакцию газеты «Известия»
Я прошу вас опубликовать в вашей газете нижеследующий текст или, во всяком случае, принять его к сведению в случае дальнейших упоминаний моего имени и имени А. Синявского на страницах вашей газеты.
В течение всего периода следствия и суда я не получал сколько-нибудь объективной информации об общественном звучании произведений Аржака и Терца. Следствие, обвинители, суд старались убедить меня и Синявского в том, что наши произведения читаются и рекламируются только врагами нашей страны, что они – произведения – превращены в орудие идеологической борьбы. Я должен признаться, что почти полгода подобной «обработки» оказали на меня некоторое влияние: я признал себя виновным в «непредусмотрительности» и выразил сожаление по поводу того, что наши произведения используются во вред нашему государству.
После суда и приговора я получил возможность ознакомиться с нашей прессой и получить сведения о прессе зарубежной. Я понял, что только дезинформация была причиной моих «сожалений» и «признаний». Я понял также, что читатели наших газет («Литературная газета», «Известия» и др.) введены в заблуждение относительно смысла, идейной направленности и даже художественных особенностей повестей и рассказов Терца и Аржака. Я не стану перечислять весь набор недобросовестных, жульнических приемов, которыми пользовались журналисты и критики, – об этом я уже говорил в своем последнем слове на суде. Тенденциозное освещение процесса, произведений и личности обвиняемых в нашей прессе, доброжелательность и протесты против суда и приговора, исходящие из прогрессивных кругов широкой общественности, от ряда советских литераторов и деятелей культуры и науки, ставят меня перед необходимостью четко и недвусмысленно сформулировать свое отношение к происходящему. В настоящее время я пришел к окончательному выводу – наши произведения вообще не должны были быть предметом судебного разбирательства; приговор несправедлив и неправосуден; я отказываюсь от своих «сожалений» по поводу якобы причиненного нашими произведениями вреда: единственный вред, который можно связать с именами Синявского и Даниэля, порожден арестом, судом и приговором.