Выясняется, что это небольшое пристанище среди сосен, где я расположил спальные мешки, также убежище для миллионов комаров, прилетевших с озера. Антикомариная жидкость совсем не пугает их. Забираюсь в мешок и оставляю маленькую дырочку, чтобы дышать. Я почти уснул, когда, наконец, появился Крис.
— Там большая куча песка, — говорит он, хрустя иглами хвои.
— Ага, — отвечаю я. — Давай спать.
— Тебе надо посмотреть на неё. Пойдём посмотрим её завтра утром?
— У нас не будет времени.
— Можно, я снова поиграю там завтра утром.
— Да.
Он издаёт какие-то звуки, пока раздевается и влезает в спальный мешок. Вот он уже там. Затем поворачивается. Молчит, и снова поворачивается. Затем произносит: «Пап».
— Что?
— А как было, когда ты был маленький?
— Спи, Крис! Ну ведь должен же быть предел.
Позже я слышу, как он вздыхает, и понимаю, что он плакал, и хоть я совсем измотан, уснуть не могу. Тут могли бы помочь несколько слов утешения. Он ведь пытался вызвать расположение. Но почему-то таких слов не нашлось. Слова утешения больше годятся для незнакомых, в больнице, а не для родных. А ему вовсе не нужны мелкие эмоциональные примочки, не к этому он стремится… Не знаю я, к чему он стремится, что ему нужно.
От горизонта из-за сосен появляется горбатая луна, и по её медленной покойной дуге на небе я в полусне отмеряю час за часом. Слишком устал. Луна, странные сны, гул комаров и обрывки воспоминаний сталкиваются и смешиваются в призрачном потерянном пейзаже. Светит луна и всё же есть облако тумана, а я еду на коне, и со мной Крис, и лошадь скачет через ручей, бегущий где-то дальше к океану. Затем всё пропадает… И возникает вновь.
Из тумана возникают очертания человека. Если смотреть на него в упор, он пропадает, но если отвести взгляд, то он вновь появляется на краю поля зрения. Я уж готов что-то сказать, позвать, признать его, но не делаю этого, сознавая, что если я признаю его каким-либо жестом или действием, то он станет реальностью, которой не должен быть. И всё-таки я узнаю эту фигуру, хоть и не признаюсь себе в этом. Это Федр.
Злой дух. Умалишённый. Из мира, где нет жизни или смерти.
Фигура расплывается, и я сдерживаю свой испуг… крепко… без нажима… позволяю погрузиться… не верю этому… но и не совсем уж… и волосы медленно шевелятся у меня на голове… он зовёт Криса, не так ли?… Да?…
[глава отсутствует в сетевых источниках. возможно, не переведена]
Жара теперь везде. Я больше не могу не обращать на неё внимания. Воздух как из мехов печи настолько горяч, что глазам у меня под очками прохладнее, чем остальной части лица. Рукам прохладно, но на тыльной стороне перчаток выступили тёмные пятна пота в окружении белых разводов высохшей соли. На дороге впереди ворона тащит какую-то падаль и медленно отлетает прочь, когда мы подъезжаем ближе. На дороге осталось что-то похожее на ящерицу, иссохшую и вымазанную в гудроне.
На горизонте возникает подобие зданий, слегка колышущихся в мареве. Я смотрю на карту и полагаю, что это должен быть Боумэн. На ум приходит вода со льдом и кондиционер.
На улицах и тротуарах Боумэна почти никого не видать, но множество машин у дороги говорит о том, что люди здесь есть. Все по домам. Мы сворачиваем на стоянку, разлинованную под косым углом с крутым указателем на выезд, когда придёт пора ехать дальше. Одинокий старик в широкополой шляпе смотрит, как мы ставим мотоциклы и снимаем шлемы и очки.
— Ну как, жарковато? — интересуется он, но выражение лица у него бесстрастное.
Джон встряхивает головой и отвечает: «О Боже мой!»
Лицо старика в тени шляпы почти обретает улыбку.
— А сколько градусов? — спрашивает Джон.
— Сорок, — отвечает тот, — когда смотрел в последний раз.
— Сейчас должно быть сорок два.
Он интересуется, издалёка ли мы едем, мы отвечаем, и он одобрительно кивает. — Далеконько, — произносит он, затем спрашивает нас о машинах.
Нас ждёт пиво и кондиционеры, но мы медлим. Просто стоим тут при температуре в сорок два градуса и разговариваем. Он говорит, что он скотовод, сейчас на пенсии, что тут вокруг множество ранчо. У него когда-то много лет тому назад был хендерсоновский мотоцикл. Мне приятно, что ему хочется поговорить о своём мотоцикле на таком солнцепёке. Мы ещё толкуем некоторое время, но Джон, Сильвия и Крис стали проявлять признаки нетерпения, и мы наконец прощаемся. Он говорит, что был рад познакомиться, и хоть лицо у него по-прежнему бесстрастное, видно что это действительно так. Он степенно удаляется при этой несусветной жаре.
В ресторане я пытаюсь продолжить разговор о нём, но интереса ни у кого нет. Джон и Сильвия совсем отключились. Они просто сидят почти не шевелясь и впитывают в себя кондиционированный воздух. Подходит официантка принять заказ, они было зашевелились, но всё ещё не готовы, и она отходит.
— Так бы здесь и осталась, — говорит Сильвия.
Мне вспоминается старик в широкополой шляпе.
— Подумай только, каково здесь было до появления кондиционеров.
— Да вот, думаю.
— При такой нагретой дороге и с плохой покрышкой у меня нам не следует ехать быстрее шестидесяти, — замечаю я.
Никто ничего не отвечает.
Крис же в отличие от них, кажется, совсем пришёл в себя и с интересом осматривается.
Когда приносят пищу, он мигом расправляется с ней, и когда мы ещё не съели и половины, просит добавки. Ему дали, и затем мы ждём, пока он закончит.
Мы проехали ещё много миль, но жара всё так же нестерпима. Защитных и солнечных очков недостаточно при таком сиянье. Тут нужен щиток сварщика.
Высокие равнины переходят в размытые овражистые холмы. Всё вокруг похоже на яркий белёсый загар. Нигде нет ни стебелька травы. Лишь будылья сорняка, камни и песок. Приятнее смотреть на чёрный асфальт, и я наблюдаю, как он проносится под ногами. Кроме того замечаю, что левая выхлопная труба приобрела какой-то голубоватый оттенок, какого у неё раньше не было. Я плюю на палец перчатки, щупаю её и вижу, как она шипит. Нехорошо. Сейчас важно просто сжиться с этим и не вести душевной борьбы… спокойствие духа…
Теперь следует потолковать о ноже Федра. Это поможет понять кое-что из того, о чём мы вели речь раньше. Применение такого ножа, расчленение мира на части и создание структуры — нечто такое, что делает каждый из нас. Мы всё время находимся среди миллионов вещей вокруг нас — меняющийся ландшафт, раскалённые холмы, звук мотора, ощущение ручки газа, каждый камень, сорняк и столб забора, куча мусора рядом с дорогой — мы замечаем это, но не задерживаем на них внимания, если не появляется что-то необычное или в них есть нечто, что мы предрасположены увидеть. Да и нельзя всё это удерживать в памяти, ибо она стала бы перегруженной бесполезными деталями, и мы не смогли бы думать. Из всего увиденного надо выбирать, и то, что мы отбираем и сохраняем в памяти, — совсем не то, что виделось, ибо в процессе отбора происходит мутация. Мы черпаем горсть песку в безбрежной пустыне ощущений вокруг нас и называем её миром.
Как только мы взяли горсть песку, тот мир, что мы воспринимаем, начинается процесс дискриминации. Вот это и есть нож. Мы разделяем песок на части. Так и этак. Туда и сюда. Черное и белое. Теперь и тогда. Дискриминация — это расчленение сознаваемой нами вселенной на части.
Вначале горсть песка кажется однородной, но чем больше мы её разглядываем, тем больше разнообразия находим в ней. Каждая песчинка отличается от другой. Двух одинаковых не бывает. Некоторые схожи в одном плане, другие подобны в другом; можно разделить этот песок на кучки по признаку схожести или различий. Оттенки цвета в разных кучках, размеры различных кучек, форма крупиц в разных кучках, подтипы форм крупиц — в другой кучке, оттенки прозрачности — тоже в разных кучках, и так далее и тому подобное. Можно подумать, что процесс подразделения и классификации когда-нибудь подойдёт к концу, но это не так. Он продолжается и продолжается бесконечно.
Классическое восприятие исследует эти кучки на основе их сортировки и установления взаимосвязи между ними. Романтическое восприятие направлено на горсть песка до того, как начинается сортировка. Оба пути видения мира имеют право на существование, хоть они и непримиримы.
Исключительно важно найти такой способ видения мира, который не причинял бы вреда ни тому, ни другому, а объединил бы их в один. Такое понимание не отвергает ни сортировку песка, ни созерцание несортированного песка самого по себе. Такое понимание, напротив, стремится направить внимание на бесконечный ландшафт, где был взят этот песок. Вот это-то и пытался проделать бедный хирург, Федр.
Чтобы понять то, что он стремился сделать, необходимо увидеть эту неотделимую от него часть ландшафта, которую нужно понять, надо увидеть в центре его фигуру человека, который сортирует песок на кучки. Видеть ландшафт и не видеть этой фигуры — значит не видеть ландшафта вообще. Отвергать ту ипостась Будды, которая занимается анализом мотоцикла, значит вообще упустить Будду из вида.