— Валентина Дмитриевна, вы имеете представление об обязанностях секретаря факультета?
Это было начало, а потом — целая лекция, словно не произнесенная, а простроченная швейной машинкой, и заключение:
— Вы делаете многое, чтобы облегчить мне работу, — благодарю, но это не входит в ваши обязанности, не за это вы получаете зарплату, ваша задача — обеспечить нормальное прохождение учебного процесса…
Больше я не нарезаю ему листочков для записи очередных дел. Добился своего. Засушил мои лучшие побуждения.
И семинары больше не срываются. Вот!
* * *
Сегодня мой шеф явился кудрявым. Да, да, забыл или не успел набриолинить свои волосы, и они лежат волнами, и шеф глядится с ними таким мальчиком…
Очень бледным мальчиком, сосредоточенно, упорно не веселым.
— Вы нездоровы, Юрий Константинович?
— Нет, нет, Валентина Дмитриевна. Просто я зол. Очень…
Это самое «зол… очень» выговаривается ровненько, как бы по линеечке. Никогда я не видывала, чтоб люди так аккуратно злились.
Другое дело — Петя: этот влетел вслед за шефом, клокоча, как перестоявший самовар:
— Слушай, Юрий! Нет, я этого просто не волоку! Неужели ты не понял, что эта новоиспекаемая кандидатка — креатура Катерины? По-моему, ее намек был прозрачен, как хрусталь!
— Я думал, что мы обсуждаем работу, а не креатуру, — говорит шеф. Отчетливо, словно пропечатывает каждое слово на машинке.
— А, оставь! Работа не лучше, не хуже прочих! Ну, кому-то придется посидеть поредактировать, дотянуть — в первый раз, что ли?
— Для меня — в первый. Для тебя — хорошо бы в последний.
— Ну, слушай, я от тебя стрессую! — Петя подбегает-к моему столу, хватает графин и начинает пить воду, стакан за стаканом.
И тут в двери протискивается Киселева — с более уксусным, чем когда-либо, выражением лица:
— Я не поняла, Юрий Константинович, чем вас не устроило мое выступление?
— Софья Игнатьевна, вы говорили вокруг да около — уводили нас в облака…
Рот Киселевой превращается в нитку:
— Катерина Марковна считает, что я выступала по существу!
— Разумеется, я высказал мое приватное мнение…
Киселева делает рот буквой «о» — и в этот миг в деканат вплывает сама Арсеньева — закована в кримплен сливочного цвета, клипсы в виде желтых хризантем, шиньон величиной с корзину для бумаг.
Умеет женщина предъявить себя, этого у нее не отнимешь.
И все это великолепие надвигается на нашего скромного замдекана, словно «Икарус» на «Москвича».
— Хочу заметить, уважаемый Юрий Константинович, что не стоит превращать свою эрудицию в шлагбаум на дороге молодых кадров. Я не говорю, что нам было предъявлено нечто основополагающее. Но… храм науки состоит из кирпичей, а перед нами был…
— …кирпич.
Неужели это он — перебил саму Арсеньеву? Силен, бродяга!
— Вы противопоставляете себя кафедре, Юрий Константинович.
— Но не науке, надеюсь?
— Какое вы имеете отношение к науке, будет видно по вашей диссертации. Кстати, обсуждение третьей главы можно будет форсировать. Вы довольны?
— Я доволен, Катерина Марковна.
Арсеньева уплывает, как грозовая туча, не успевшая выметать все свои молнии. Петя хватает шефа за лацкан.
— Ну? Добился? Не хотелось бы мне сидеть с тобой рядом на скамье обсудимых!
— Каждый отвечает за себя.
— Нет, я тебе товарищ или нет? Должен я тебя предостеречь? С Катериной тебе не сладить. Вокруг нее — кольцом — репутация. И ее заслуги перевесят твой принцип, возведенный в абсолют!
— Я тебе тоже товарищ. Как у тебя с переездом? Не надо ли помочь?
— С таким типом, как ты, я скоро перееду подальше. В желтый дом!
Петя уносится, как вихрь, и уносит наш графин. Машинально. Вот до чего доволновался человек.
А мой замдекана достает расчесочку и весьма умело приводит в порядок волосы. Никаких волн — лежат, как приклеенные.
И с полным хладнокровием встречает новую фигуру, которая мне незнакома.
Молода. Употребляет косметику весьма энергично. Шуба — сразу видно, не здесь куплена, — белая, в кляксах. Выражение лица — как у фигуристки, которая при прыжке в один оборот вдруг села на лед. И лепечет что-то совсем маловразумительное. Что ей обещали, заверили. Что ее всегда одобряли. Что Катерина Марковна обещала сдать прямо в набор. И вдруг оказывается, что в работе столько недостатков…
— Я не думала, что это так сложно! — и хлопает ресницами, тяжелыми от туши.
— Подумайте, — советует шеф. — Это действительно очень сложно.
Диссертантка кивает. Достает из сумочки зеркальце, подпудривает носик. И уже в дверях оборачивается:
— А вы хороший человек! Я на вас не сержусь!..
Честное слово, мой шеф краснеет! Проходит минут десять, пока он находит силы сказать:
— Валентина Дмитриевна, перейдем к нашим делам!
* * *
Шеф заболел. Без него землетрясения нет. Дело так налажено, что и без него обеспечивается нормальное прохождение учебного процесса. И я бы в жизни не вздумала его навещать, если б не студенты. Удивительно, не ожидала! Попросили передать ему план новогодней стенгазеты — одобрит ли? — и два лимона в целлофане с ленточкой — чтоб выздоравливал.
По нотациям соскучились, что ли?
Еду. Конечно, за это время так узнала своего замдекана, что вопрос о красавицах из Центральной Америки отпал. Чего-то я недослышала, должно быть. И все-таки любопытно: как он живет?
Известно, — на факультете большинство у нас женское, — что замдекана не женат. Значит, его наглаженность — творчество заботливой мамы. Мне представляется уютная старушка, готовая потчевать вас вареньем и рассказами про своего Юрочку. И квартира, отполированная ее неутомимыми руками.
…Шеф живет один — первая поправка к моим предположениям.
Встречает меня в идеальной прихожей — как на картинке в «Новых товарах». Извиняется за беспорядок — «что-то с горлом, два дня не убирал».
Жаль, что я не прихватила микроскоп — может, разглядела бы этот беспорядок? В комнате — застекленные книжные полки, письменный стол, на котором пусто, как в пустыне Такла-Макан, тахта, пластиковые табуреты: сидеть на таком холодно и жестко.
Сижу. Рассказываю о внутрифакультетских событиях.
Шеф не похож на себя — в тренировочном костюме, с повязкой на шее, какой-то он домашний, разоруженный. Даже очки блистают не так неумолимо, как всегда, особенно, когда прочитана записка от студентов и лимоны извлечены из целлофана.
…И вот выслушаны все распоряжения. Пора уходить. Он смотрит на меня вопросительно-задумчиво. И вдруг спрашивает:
— Валентина Дмитриевна, а как вы относитесь к рыбам?
В моей голове цепочка срабатывает мгновенно: междусобойчик «под балычок», или что у него там, все более интима в разговоре… Ну, это мы еще посмотрим!
— К жареным — положительно! — отвечаю я бойко.
Он перекручивается на своем табурете.
— Нет, нет, не то! Я, видите ли, развожу аквариумных рыбок. Если у вас найдется время и желание… Это стоит посмотреть!
Все у меня находится: время, желание, любопытство, от которого уши торчком. И дверь на балкон — на застекленную лоджию — открывается…
Дробится в воде свет лампочки с отражателем. Зелень водорослей ярка, точно пластмасса. Пахнет рекой, а может, озером? А рыбки!
Пересыпается серебряная мелочь, вспыхивает искорками. Изгибаются прозрачные, словно капроновые, хвосты и плавники. А эти каковы — красные, синие! Шеф постучал по стеклу — и вся пестрота складывается по-новому, как будто калейдоскоп повернули.
— Неоны, — гордо говорит шеф. — А вот эти — барбусы!
Барбусы — симпатичные полосатые карамельки. А вот эту рыбину симпатичной не назовешь — толстогубая, с отдельными какими-то глазами, наложенными сверх головы. Посматривает надменно. Трубку ей в рот — будет вылитый Черчилль.
Оказывается, телескоп. Известен среди любителей — величины необыкновенной. И кличка «Лорд», я почти угадала…
— А здесь золотая рыбка, та самая, — говорит шеф. — Можете просить у нее, что вам хочется!
— Чтоб вы выздоровели! — выпаливаю, не успев подумать, и скоренько добавляю: — А то без вас посещаемость снизилась.
— Вы болеете за дело, Валентина Дмитриевна, — леденистые глаза шефа словно бы подтаивают. — Это отрадно. Я стараюсь исполнять все предписания врачей. Думаю, что скоро смогу вернуться к работе. А сейчас, обратите внимание, — гордость моей коллекции. В проспектах пишут: «Клочок от бархатной мантии ночи». Это черная молли, молинезия. Правда, красавица? Ее предки родом из Центральной Америки. И еще редкость — криптоптерус, взгляните! Как говорится, душу видать, — он настолько прозрачен, что видны и позвоночник, и ребра…
Есть предел силам человеческим. Я сдерживалась, сколько могла, но меня раздирает. Красавицы! Центральная Америка! Ребрышки! Вулкан не мог не извергнуться…