Когда чабан снова увидел и услышал себя, был он центром небольшой, но громкой компании — к нему тянулись чокаться, его хлопали по плечу, называли братом, услуживали; все это было необыкновенно хорошо и приятно. Рыжий, давешний, пел, раскачиваясь: «Эх! Не один я… в поле кувыркался! Эх! Кувыркался… вместе с сапогом!»
У самого Сарварова носа торчал чей-то указующий палец, словно бы он и говорил:
— Человек — такая скотина: задарма рукой не шевельнет!
Сарвар хотел согласиться с этим мудрым, все понимающим пальцем — почему-то не поворачивалась шея; с трудом оборотив всего себя к соседу, он пролепетал:
— Вашему уму удивляюсь…
— Жизнь! — отозвался палец где-то над ухом. — Жизнь обточила, обстругала…
У пальца был хозяин — с крупным носом, лиловыми, набрякшими ноздрями. Глядя в его влажные глаза больной собаки, Сарвар вдруг прокричал:
— Дед мой — тоже м-мудр! Ягненка — каждого выняньчит. Знает, где сладкая трава, где горькая… В степи — звезды указывают ему дорогу!
— Бывает, и звезды, — с готовностью отозвался собеседник и неожиданно прибавил — Исхитрился человек! Корову — электричеством доить! А она молока не дасть! Нет, не дасть!
— Что ты знаешь? — темнея от гнева, Сарвар схватил его за плечо. — Ты отару напоишь без насоса? Без электричества? А? Колодец — тридцать пять метров! Сколько воды можно достать?
Подливая ему в пиалу, носатый успокаивал:
— Вода не водка…
Гнев Сарвара так же быстро погас, как загорелся. Он забыл, о чем говорил. Снова вкруговую понеслись одинаковые лица — на каждом зияющая, жующая пасть; в уши впивались обрывки разговоров и, все повторяясь, дребезг жало, жужжало жестяное слово — «деньги»:
— За деньги луну с неба достанешь…
— У денег языка нет, а за себя скажут…
— Базар цену покажет…
— Базар ни отца, ни матери не знает…
Странная ясность пониманья пришла к нему, вся жизнь была как на ладони: базар, базар. Все, что неслось сквозь его душу степными ночами, горело, летело, жгло, — все это было тьфу, плевок. И, страшно улыбаясь — всеми зубами, он попросил последнее, что еще оставалось:
— Дойра! Принесите дойру!
…Вот какая она была: желтая, звонкая, тугая, легкая на руке. Она светилась, словно луну внесли в этот сизый, чадный туман. Сарвар ударил всей пятерней — и не услышал: так стучала кровь в ушах. Он ударил снова, зло, резко, отчаянно: пробью, а заговоришь!
— Така-тум, така-тум!
Вот как оно бьется — сердце, переполненное неистовой кровью, — така-так, така-так!..
Бьет в ребра комок пульсирующей боли — пока не порвется оно, человечье сердце…
— Тахта-тах, тахта-тах! — так всадник летит по степи, убегая от своего горя, но оно настигает, как беркут, и — клювом в темя: так!..
…Крылом подстреленной птицы взметнулась ладонь — ха, стой! — острый миг тишины, и снова бегут, сшибаются, вырастают один из другого прихотливые, четкие и твердые ритмы дойры…
Все больше лиц обращалось к Сарвару — затуманенному его взору виделось будто поле подсолнухов, что смотрят все в одну сторону.
Отодвинулись опасливо, словно от чересчур распылавшегося костра, случайные собутыльники. Проснулись спавшие — и не жаловались на помеху их сну.
…Базар завтра, брат, базар, чувалы с мукой да рисом, потные ладони, потная от страха спина — не продешевить бы, не продорожиться, не упустить торгового неверного счастья, а сегодня — умбаля-умбаля-умбаля-ба, так и ломает плечи, шевелится в ступнях, подмывает… И вот уже сняла кого-то с пригретого места дойра, сняла и повела по кругу, все быстрее, быстрее. Нет, не поспеть пыхтящему танцору за гремучей ее дробью, рассыпной, словно капли ртути…
И тут за плечом Сарвара всплыло длинное, как баклажан, лиловатое, как баклажан, лицо; человек давно уже поглядывал на него: так коршун на куполе затерянного в степи мазара глядит каменно-пристально, не шевельнулось ли что живое…
В уши вполз сочувственный шепот:
— Вижу, губы улыбаются, а сердце в крови… Слышу, горе твое кричит, не с радости играешь…
Сарвар глянул с бешеным прищуром — жалельщик не вспугнулся. Прямо по сердцу ползали близкие глаза, — темные, под тяжелыми веками, все понимающие… И снова муть поднялась со дна души. Сарвар бросил на доски гулко прокатившуюся дойру, побежал к дверям. Оставшейся публике дело виделось просто: хватил парень лишку, а дойрист хороший, усто… Разбредались, укладывались, говоря уже не о базарном, оживленно обсуждали манеру игры дойрачи, вспоминали других музыкантов, чьи имена не стерло время.
Сарвар не слышал — стоял под навесом, обняв пропыленный столб, и снова, как дым, неслышно, появился тот, длиннолицый, словно продолжая разговор, сказал:
— От себя бежал, парень? Говорят, черное дело потянется неотступно, как тень. Все же — из каждого затруднения есть выход! На какие деньги веселился, скажи…
Темные, неподвижные глаза его завораживали, Сарвар сказал — повело саднящие губы:
— Калым пропиваю…
— А!.. — Длиннолицый помолчал немного, потом словно решился: — Совет мой выслушай…
— У человека в беде — сто советующих…
— Э, брось! На такую высоту взойдешь — былые неудачи меньше спичечной коробки увидятся…
И, значительно подчеркивая каждое слово, сказал:
— К Нодире-ханум пойдешь. В ансамбль. Дойристом…
* * *
Полосы света — наискось — бежали по черной земле.
Сарвар придерживал рукой бархатную занавеску с тканым узором — три буквы в кружочке, прижимал лоб к холодному стеклу.
По шаткому полу, покачиваясь, отирая масляные губы, подходил Яхья, заводил бесконечные разговоры о сверкающих, как он выражался, перспективах для Сарвара; потряхивая возбужденно головой, загибал один за другим пальцы: выступать вместе со знаменитой артисткой — и какой женщиной, а? Звезд много, луна — одна! Гастроли в далеких странах — другие про них только в школе зубрят… Новые друзья! Девушки, много девушек! — он закатывал глаза-под лоб.
— Люди — зеркало, покажешься им — увидишь себя. По лестнице взбираются ступенька за ступенькой, — бормотал он. Слово у него цеплялось за слово, изречение тащило за собой изречение; зажми такому человеку рот — у него нос заговорит…
Однажды, заметив, как Сарвар на станционном базаре вытащил и вновь положил в карман последнюю десятку — из тех, — он сказал:
— Не жмись, парень! Деньги дойрачи — в ладони его. А пока — вот мой кошелек, бери, не считая…
Сарвар промолчал. Когда тронулся поезд, отскочили назад станционные здания, он спросил внезапно:
— А откуда — столько? Почему?..
У Яхьи поползли кверху ворсистые брови, остолбенели зрачки. Сарвар пояснил нетерпеливо:
— Ну, деньги ваши! «Бери, не считая». Значит, много их у вас? Другие — считают же! Почему?
— А! Вот о чем ты…
Яхья успокоенно привалился к спинке дивана, заговорил поучающе:
— Деньги… Приходят они по-разному: если умеешь делать то, чего другие не умеют, или делаешь то, что другие делать боятся. В нашем деле, актерском, заметном — первое важно. В вашем чабанском, невидном деле — степь широка, эх-хе! — второе важнее…
— Поясните вашу мысль…
— Э, чего там, будто сам не знаешь…
— Поясните…
— Ну, учет-отчет… Так ведь одна овца на другую похожа, будто капли дождя! Ягнятся овцы — бывает — рано, в феврале. Непредвиденные, незапланированные ягнята — кто спросит с тебя их шкурки? На заготпункте — знал я одного человека — он рассказывал: можно дело делать, если чабан не пуглив. Бывают шкурки с браком: голяк — от павшего ягненка, яхобаб — шкурка с перерослым волосом. А при сдаче засчитываются за лучшие сорта, если у людей один язык. Чабану, как положено, премия, дополнительная оплата, и приемщику не обидно! Волк солому не ест…
— Разве люди — волки?
— А разве— бараны? Да и то — овцу курдюк не тяготит!.
Сарвар вздрогнул: эти слова он слышал уже, и с той же непреклонной уверенностью сказанные. От Джумы слышал.
Джума. Почему он раньше не приглядывался к этому человеку, принимал его бездумно — вот степь, вот овцы, вот Джума… А сейчас словно увидел его новыми, зрячими глазами: неподвижное лицо, веки, точно прорезанные бритвой — не увидишь зрачков. Остроугольные скулы и жесткий рот.
Вот он щупает баранов — ищет пожирней: человек приехал. Большой человек — из газеты. Дед ворчит: «Если для каждого гостя резать барана, с тучу будь отара — и та растает…» «Из моих ведь», — Джума осторожно приоткрывает желтоватые влажные зубы. «Твоих и жалею, — остро сверкает взором дед, — о колхозных была бы иная речь…»
Вот он выспрашивает у старика «чабанские секреты». Назойливо, как муха в жаркий день, вьется, зудит, добиваясь чего-то, что ведомо ему одному. «Если пастух встает рано, овца двойню родит», — пословицей отвечает дед. Джума отворачивается с обидой: «Не родич я вам, вот и отговариваетесь. Ему, — подбородком на Сарвара, — небось все откроете, славу свою в наследство отдадите…»