Мне хотелось сказать этому сотруднику или кем он там был: какое, в сущности, благо эти условности, этот ни от кого не зависящий порядок, всё то, что по-русски выражается словами «положено» и «не положено».
Ведь если бы не инструкции, он мог бы просто, не торопясь, играючи, вынуть оружие из невидимой кобуры под мышкой и пристрелить арестанта, — люди с такими лицами на всё способны.
«Значит, говорите, милостыню собираете. Чего ж так?»
Я пожал плечами.
«Поэтому и решили вернуться на родину».
«Не то, чтобы вернуться».
Он перебил меня: «А вам не кажется, что вы… — и снова побарабанил пальцами, — своим поведением родину, народ, всю нашу нацию позорите?»
Чем это я позорю, спросил я.
«А вот этим самым. Сидите у всех на виду и канючите. И небось в каких-нибудь лохмотьях».
Этот вопрос или, лучше сказать, постановка вопроса заинтересовала меня, я возразил, причём тут родина, о какой родине он говорит.
«Родина у нас, между прочим, одна!»
Я согласился, что одна.
«Так вот, у нас есть другие сведения».
Другие, какие же?
«У нас есть сведения, что всё это — маскировка».
Что он имеет в виду?
«То, что ты сидишь на паперти и поёшь Лазаря. (Тут следователь, как и полагалось, перешёл на „ты“). А на самом деле занимаешься подрывной работой. Листовки печатаешь, организовал подпольную типографию».
Не листовки, а журнал. И почему же подпольный?
Человек поднялся, вышел из-за стола и воздвигся над сидящим. Потому что и я, тот, кто сидел перед лампой и отражением в чёрном стекле, был не я, а персонаж инструкций.
«Ты дурочку-то из себя не строй, — проговорил он. — А если не понимаешь, о чём речь, то я тебе объясню…»
Он добавил:
«Чем вы там развлекаетесь, мы прекрасно знаем».
Мне хотелось возразить: знаете, да не всё. Например, что существует инстинкт нищенства, тайный голос, который зовёт.
Мне хотелось сказать, что нет, не призрак — город с башнями и церквами, с широкими чистыми улицами; а вот то, что я нахожусь здесь, — поистине наваждение, морок, зажмуришься, потом откроешь глаза, и ничего нет. Я сидел перед лампой, а он расхаживал в тени, взад-вперёд.
«Заруби себе на носу: мы всех вас знаем. Каждое слово, каждый шаг, что вы замышляете, куда ездите, откуда деньги берёте, всё знаем… А вот ты мне лучше скажи. — Он остановился. — Просто так, не для протокола… Человек, который бросил свою старую, больную мать и укатил за тридевять земель, как его можно оценивать? А что можно сказать о людях, который оставили родину?»
«Да ладно, — он махнул рукой, — я знаю, что ты хочешь сказать. Свобода выше родины — да? Слышали мы эти песни… А чего стоит так называемая свобода без родины? Или, может, ты начнёшь рассказывать, что у тебя не было другого выхода, дескать, пришлось выбирать: или на Запад, или… — и он ткнул большим пальцем через плечо. — А откуда ты знаешь, что тебя собирались арестовать, тебе что, так прямо и объявили?.. Может, поговорили бы, вправили мозги и отпустили?»
Вошёл капитан.
«Верни ему барахло. Он мне не нужен. И отвези его… — крикнул он в дверь, — чтобы его духу здесь больше не было!»
«Ясно? — спросил, когда мы снова остались одни, человек за столом. — Ещё раз приедешь, пеняй на себя».
IX
«Так прямо и сказал: пеняй на себя?»
«Так и сказал».
«Я что-то не пойму. Ты в самом деле там был или…?»
«Я сам не знаю, Маша».
Пора вставать, итти на работу. Я лежал, закрыв глаза, чтобы не видеть комнату. Рассвет не пробуждает во мне бодрых чувств, и это утро, конечно, не было исключением.
Она уже поднялась, что-то делала, ходила по комнате. Занятая своими мыслями, присела на край кровати.
«Ты, наверное, думаешь, что я так со всеми. Скажи правду».
«Да, — сказал я. — Думаю».
«Но ведь можно совершенно ничего не чувствовать…»
«Вот как?» — откликнулся не я, откликнулись мои губы. Мои мысли были далеко.
«Я всё брошу», — проговорила она. «Вот как».
«Я о тебе ничего не знаю. Ты мне ничего не рассказываешь…»
«Что рассказывать?»
«Где ты работаешь».
«Где работаю… В редакции. Мы издаём журнал, разные брошюрки».
Я сел в постели, Марья Фёдоровна встала. По-прежнему храп за занавеской.
«Ей надо сменить пелёнки. Я сейчас её разбужу, буду кормить». Она добавила:
«Отвернись к стенке, не могу же я одеваться при постороннем мужчине».
«Но тебе приходится одеваться при посторонних».
«Я никого на ночь не оставляю».
«Для меня, стало быть, сделано исключение?»
«Не надо», — попросила она.
О, Господи: музыка. Внизу заработала турбина. Застучали ножами, заскребли грязными когтями по стеклу. Нагло-визгливый голос разнёсся по всему ковчегу. Я стоял одетый посреди комнаты, нужно было что-то сказать ей. Всё моё существо рвалось вон отсюда.
«Куда же ты, без завтрака…»
Я возразил, что спешу.
«Мы увидимся?»
«В чём дело?» — спросил я.
«Не обращай внимания».
Марья Фёдоровна вытерла слёзы или мне так показалось. Я оглядел её, она запахнулась плотней, подтянула поясок халата.
«Мы что-нибудь придумаем, — сказал я быстро. — Найдём тебе какую-нибудь работёнку. Как насчёт того, чтобы убирать нашу контору? Хотя, конечно, заработок не очень…»
Отдуваясь, я влетел к себе домой (квартира Маши казалась роскошной в сравнении с моей берлогой) и спустя немного времени плёлся, что-то дожёвывая на ходу, в рабочей одежде, с полиэтиленовым мешком и бутылкой, в грибовидной табачной шляпе. Свернул в переулок, который упирается в церковь, — так и есть: кто-то уже расселся на ступенях.
Он приветственно помахал мне, это был Вивальди. Кстати, я до сих пор не знаю: кто он был, откуда? Говорил без акцента, но чувствовалось что-то нерусское, а когда пользовался местным наречием, слышались русские интонации. Я думаю, что процент людей ниоткуда постепенно возрастает в мире.
«А ты, говорят, пошёл в гору. Лучший друг профессора».
«Вали отсюда».
«Ну, ну, вежливость — прежде всего».
«Отваливай, говорю», — сказал я, расстилая коврик.
«Я тебе мешаю?»
«Мешаешь».
«Но ведь и ты мне мешаешь».
«Бог вас вознаградит», — сказал я вслед старухе, которая сзади могла сойти за девушку. Будь я художник, я бы писал женщин со спины.
«Вот видишь, — заметил Вивальди, — тебе бросила, не мне».
«Не доводи меня до крайности».
«Только успел заступить на вахту, и уже… Хлебное местечко отхватил, ничего не скажешь».
«Я повторяю, не доводи меня до крайности. Вон место освободилось. Уже целую неделю пустует. Можешь сесть там…»
«Ты разрешаешь? — возразил он иронически. — Тихо, вон одна остановилась, о-о. Одни бёдра чего стоят. К нам идёт… Наверняка даст. Милостыню, конечно, а ты что думал?»
«Благослови вас Бог».
«Дай-ка мне хлебнуть… Ну что ты скажешь, опять тебе бросила». Несколько времени спустя к нам приблизился блюститель закона.
«Здорово, дядя», — сказал Вальдемар.
«Вы что, теперь вдвоём?»
«Что поделаешь, герр полицист. Конкуренция большая, а посадочных мест мало!»
«Да, много вас развелось», — ответствовал полицейский и зашагал дальше.
«Тоже мне работа — груши членом околачивать, — заметил Вальдемар. — Вот так лет двадцать походит, глядишь, пенсия наросла. А мы?.. — Он вздохнул. — Я читал бюллетень. За истекший отчётный период подаваемость снизилась».
«Какой бюллетень?»
«Есть такой. Надо читать прессу!»
Он добавил:
«И пахана́ навестить надо».
Я пропустил эти слова мимо ушей. Вальди приложился к бутылке, утёр губы ладонью. «Навестить, говорю!»
«Кого?»
«Старого пердуна, кого же».
Я спросил, что случилось.
«Весь город знает, ты один не знаешь. Он в больнице… в травматологии».
Оказалось, что профессора сбила машина. То, что наш принципал сидел на игле, не было для меня новостью. Но «штоф», как объяснил Вальди, тут ни при чём: старик самым вульгарным образом был пьян в стельку.
«А ты, между прочим, как насчёт этого дела?»
Я спросил, какого дела.
«Насчёт штофа, едрёна мать».
«Пробовал», — сказал я.
«Ну и как?»
Я вздохнул, пожал плечами.
«Могу пособить, если надо», — сказал Вивальди. Он добавил: «Цена обычная».
«Буду иметь в виду», — сказал я. Итак, это случилось вчера вечером. Пока мы лежали в шатре под синайскими звёздами. Странное смещение времени. Я смутно помнил, что уже направлялся однажды к нему в больницу.
«Давно?» — спросил я.
«Что давно?»
«Давно он там?»
«Кстати, — промолвил Вивальди, глядя вдаль. — Что я хотел сказать. Я его замещаю. Нет, ты только взгляни: какая ж… Какая ж…!» — воскликнул он.
«То есть как замещаю?»
«Очень просто. Тариф прежний — двадцать пять процентов. Порядок есть порядок. Эх, старость не радость», — сказал он, бодро вставая, подтянул штаны и пропал за углом.