«Я вас слушаю».
«Церковь святого Иоанна Непомука… вам это имя что-нибудь говорит?»
«Он, кажется, охраняет мосты».
«Вы образованный человек. Видите ли, в чём дело. Мой кузен — пресвитер этой церкви. Да и я там бываю… иногда».
Она прислушалась, пение в гостиной умолкло.
«Ладно, пусть побеседуют».
«Это довольно трудно», — заметил я.
«Коньяк им поможет. Так вот… Простите, что я так. Я хотела спросить. Это вы там сидите? Можете мне не отвечать. Я понимаю. Жизнь на чужбине… Но неужели настолько…»
Я сказал, глядя в сторону:
«Считайте, что это моё хобби».
«Да, конечно, — сказала она. — Разумеется, — сказала Света, Марта, Мария или как там она звалась. — Я слишком хорошо понимаю ваши чувства. Вашу гордость. Хобби… Позвольте мне быть откровенной, я позвала вас не для того, чтобы удостовериться, я знала это наверняка. Сожалею, что так грубо вмешиваюсь в вашу жизнь, но раз уж… Я только очень надеюсь, что это обстоятельство, это… вынужденное обстоятельство не помешает нашему знакомству. Пожалуйста, не отвергайте с порога моё предложение. Или, вернее, мою просьбу. Я бы хотела вам помочь».
«Благодарю вас, баронесса, — сказал я, — вы очень добры. Но уверяю вас, вы заблуждаетесь. Я вовсе не…»
«Я? заблуждаюсь?.. О нет, моё сердце меня не обманывает. Пойдём-те, нас ждут».
XI
Разумеется, я постарался не придавать значения этому разговору, ни в чьей помощи я не нуждался; разговор оставил неприятный осадок: за мной подглядывали; на обратном пути в электричке я вяло и невпопад отвечал Климу, который пребывал в приподнятом настроении. Похоже было, что они с бароном пришлись по вкусу друг другу.
«Ну, а реальное какое-нибудь обещание ты получил?»
«Вот увидишь, — сказал Клим. — Он богат, как Крез!»
Погода вдруг установилась отменная, настоящая золотая осень, и в одно из воскресений, вместо того, чтобы с утра облачиться в балахон и касторовую шляпу, я отправился к моему другу и покровителю. Разыскать его оказалось непростым делом, больница находилась на западной окраине города, у чёрта на рогах, наводить справки у Вивальди я не стал, не хотелось, чтобы он знал о моём визите.
Тут чуть было не произошло то, чём я уже рассказывал; я ненавижу эту линию, там всегда что-то случается; поезд задерживался на двадцать минут, несколько раз повторилось объявление, со своей ношей под мышкой я бросился к эскалатору, водитель объяснил, что лучше ехать не до конца, а до следующей станции метро. Погода стала меняться, небо посерело, окна домов отсвечивали оловом. Я чувствовал, что проклятый автобус увозит меня в потусторонний мир, и успел, слава Богу, выпрыгнуть на ближайшей остановке.
Словом, я кое-как добрался и даже попал в приёмные часы, но, войдя в вестибюль, увидел, к своей досаде, Вальдемара. «Вот, — пробормотал я, — последовал твоему совету». Он ухмыльнулся. Мы подошли к справочному окошку. Долго блуждали по коридорам, поднимались по лестницам. «Может, помочь?» — спросил Вивальди. Он нёс какой-то кулёк. Я тащил нечто более весомое.
Профессор оккультных наук лежал в светлой палате, над кроватью висел треугольник для подтягивания. Я поставил проигрыватель на столик-каталку и воткнул вилку в розетку. Наш патрон сумрачно кивнул, когда Вивальди, поглядывая по сторонам, извлёк из внутреннего кармана своё приношение, завёрнутые в бумагу ампулы, — следовало бы начертать на них мелкими буквами на целительной латыни: pax in terra et in hominibus benevolentia.[7]
Вполголоса Вальдемар осведомился, не желает ли страдалец причаститься немедленно. Профессор покачал головой. Ампулы исчезли в тумбочке с двойным дном. Я покосился на соседей. Профессор заметил:
«Ничего, потерпят. Им тоже полезно».
Я нажал на клавишу, наступила тишина — слабый шелест пространства — короткое вступление. И два волшебных женских голоса запели:
Мать скорбящая стояла, вся в слезах, а на кресте…
Профессор, лёжа на спине, дирижировал, устремив взор в потолок.
Dum pendebat Filius.[8]
Немного погодя он сделал знак остановить музыку. Мы топтались возле кровати. Глядя в потолок, профессор заговорил: «Смысл жизни, быть или не быть, как говорит Гамлет, тот самый, который… И вообще. Я теперь пересмотрел свой жизненный путь — всё не то, не то… О вас, говноедах, тоже, между прочим, думаю. Что будете делать без меня? Попадёте ещё кому-нибудь в лапы…»
«А что эскулапы говорят?» — спросил Вивальди.
«Чего они говорят, ничего не говорят…»
«Ползать будешь?»
«Ползать? а что толку?.. Жил в двенадцатом веке, — сказал он, помолчав, — знаменитый учитель, богослов, как же его звали, едри его… Однажды этот богослов сидел в своей комнате и писал гусиным пером проповедь. Дело было в Париже. Вы за моей мыслью следите?»
«Стараемся».
«Сидел и писал проповедь. А сам смотрел в окно на реку Сену. На берегу сидел мальчишка лет десяти, в руках у пацана ракушка, и этой ракушкой он, значит, загребает воду. Великий богослов выходит из дому, как же ты, говорит, собираешься вычерпать реку ракушкой? А парень ему отвечает: а как же ты хочешь изъяснить словами тайну Святой Троицы?»
«Ты что-то не то понёс, папаша», — зевнув, сказал Вальдемар.
«То есть как это не то?»
«Сам говоришь: десять лет пацану. Как это он…»
«А ты дослушай, я, между прочим, ещё не кончил! Слова не дадут сказать, вечно перебивают».
Наступила пауза. Профессор смотрел в потолок.
«Чего замолчал-то?»
«А то, что надо сначала дослушать, а потом свои блядские замечания вставлять… Распустились, суки… Это, говорит, дело такое же безнадёжное».
«Кто говорит?»
«Пацан говорит! — загремел профессор. — Устами младенца глаголет истина. И вот когда настал день и народ собрался, чтобы послушать проповедь великого богослова, он вышел, поднялся на кафедру и сказал: вот я тут перед вами. Все меня видели? Ну, и довольно с вас. И ушёл, и след простыл».
«Куда же он делся?»
«Слинял. Удалился в далёкий монастырь. И своё имя скрыл, поэтому, — сказал профессор, — и я не знаю, как его звали».
Снова помолчали, соображали, что-то надо было ему ответить. Больной пробормотал:
«Вот и я тоже думаю…»
Я спросил: включить? Он покачал головой.
«Вот и я думаю: пора, давно пора. О душе подумать надо. Пошлю вас всех к солёной маме… Надоели вы мне все, и всё мне надоело».
«Да куда ж ты денешься?» — спросил Вивальди.
«А вы куда денетесь? Попрошусь в монастырь».
«Да ведь ты, папаша, неверующий».
«Или студентом на теологический факультет».
«Я хотел вас спросить, — сказал я, — Вальди вас пока замещает…»
«Что?» — нахмурился патрон.
«Я говорю, пока вы здесь, он…»
«А кто это ему позволил? — закричал профессор. — С-суки поганые, мародёры, стоит мне только отлучиться!..»
«Без паники, ваше преподобие. Тебе волноваться вредно».
Вальдемар проворно сел на корточки, извлёк из тайника ампулу с героином, явился шприц. Вальдемар всадил иглу в бедро профессору.
XII
Моё аристократическое знакомство имело продолжение: сняв трубку, я услыхал её голос. Минуту спустя в комнату вошёл Клим. Я извинился и положил трубку. «Зайди ко мне, — сказал он. — Кто это?»
Я знал, что нам предстоит то, что он называл принципиальным разговором. Ещё меньше охоты было у меня беседовать с баронессой. Что ей понадобилось? Именно этот вопрос задал Клим.
Почему он решил, что это она?
«Не увиливай. Она, наверное, хотела поговорить со мной».
«Не думаю», — сказал я.
«Мало ли что ты думаешь. Она позвонила в редакцию, чтобы поговорить о деле».
«Позвони ей сам».
«Ты прекрасно знаешь, что это невозможно». Мы сидели в его кабинете (комнатка чуть больше моей, с картой во всю стену — родина с нами), он в своём кресле, я на стуле сбоку от стола.
«Я давно жду этого звонка. Это по поручению барона. Я думаю, он хочет мне кое-что сообщить. Что она тебе сказала?»
«Пустяки, ничего особенного».
Я смотрел на свои руки, разглядывал ногти.
«Ты сейчас позвонишь ей, — сказал Клим, беря второй микрофон, — от моего имени. Спросишь…»
Я покачал головой.
«Почему? — спросил он. Я пожал плечами. Клим подумал, процедил: — Ладно. Может быть, ты и прав, подождём ещё немного. — Я встал. — Минуточку. Сядь… Вот эта статья. Что это такое?»
В чём дело, пробормотал я.
«В чем дело? И ты ещё спрашиваешь. Да я просто не нахожу слов!»
Таково было вступление к принципиальному разговору. Увы, не первому. Полагаю, не будет неожиданностью — после всего, о чём говорилось выше, — если я скажу, что отношения наши мало-помалу достигли критической точки. Тут была в самом деле некоторая принципиальная разница, и чем дальше, тем она становилась очевиднее. Если угодно, водораздел. Наше пребывание на чужбине мой товарищ считал временным. Он не терпел слова «эмиграция». (Именно это делало его стопроцентным эмигрантом). Мой товарищ был подлинным патриотом — чего нельзя, к сожалению, сказать обо мне.