Потом забылся и Кирк Дуглас. Потом к нам в страну приехало несколько знаменитых кинозвезд. Играли они в основном немцев, реже — парижан. Самым известным из них был Ричард Бартон, он сыграл Тито в одном югославском фильме.
Мое «голливудское» детство прошло, как детская корь, словно бы и не оставив по себе следа. Шло время, я стала писательницей. И я, наверное, могла бы и не вспомнить про Кирка Дугласа, если б не попался мне недавно в руки один журнал в глянцевой обложке. В нем я обнаружила интервью с уже очень и очень пожилым актером.
Я узнала, что Кирк Дуглас только что закончил свою шестую книжку — «Путь к вершине: мой поиск смысла». Поясняя название, известный актер сказал: «По-моему, вся наша жизнь — это постоянный путь к вершине». Стареющий актер пояснил, что шесть лет тому назад, выжив после катастрофы и перелома позвоночника, он ощутил потребность написать эту книгу. «Пишу я обычно утром. Заношу свои мысли на нотную бумагу. Потом моя помощница Урайла перепечатывает это на компьютере, редактирует, после чего я все снова внимательно читаю и сам удивляюсь: как здорово написано…» — делился с читателями Кирк Дуглас.
Я читала эти строчки, и внезапно непонятная тоска охватила меня. Я попыталась вспомнить изображение Кирка Дугласа на жвачной обертке. Попыталась восстановить свое детское восхищение тем далеким миром. Мне захотелось хоть на миг возвратиться в то время, когда актеры были просто актерами, не писателями. Захотелось снова попасть в то время, когда я жадно поглощала произведения писателей, которые были настоящими писателями, не актерами. И тут мою грусть взорвал внутренний протест. Он возник из внезапного острого ощущения времени, в котором я живу. От мысли, что все в этом мире сделались писателями, что литература больше уже не та горная вершина, к которой я стремилась долгие годы, движимая романтическим убеждением, будто она подвластна упорным и посвященным и потому лишь литераторы-скалолазы заслуживают права писать.
Но вот внутренний протест неожиданно сменился ощущением какой-то непостижимой исключительности. Разве это не чудо, спрашивала я себя, — из глубин провинциальной киношки вознестись к вершинам, где обитают актеры и писатели, — вот и я пишу, как сам Кирк Дуглас! И когда у меня от всех этих метафорических восхождений к вершинам перед глазами поплыли круги, мне вдруг подумалось, что я так никогда и не узнаю, что же написал мне Кирк Дуглас в том письме, которое я так глупо посеяла. Я ощутила внезапный порыв ответить ему, как-то выразить ощущение грандиозности этого поистине исторического момента:
«Дорогой мистер Дуглас, Вы меня не знаете, а ведь я знаю вас уже столько лет…»
В эту войну ввязываться не стоит.
(Граффити в нью-йоркском ресторане)
Я прочитала в газете, что на аукционе Сотбис в Лондоне небольшая жестянка с дерьмом ушла за 17 250 фунтов стерлингов. Пишу и понимаю, что слово «небольшая» вырвалось у меня как бы невзначай, как будто новость оказалась бы более приемлемой, если бы речь шла о крупной жестянке. В свое время итальянский художник Пьеро Манцони произвел девяносто жестянок, наполненных дерьмом[22]. Жестянки были сосчитаны, пронумерованы и проданы по цене золота на тот момент. Один мой знакомый арт-дилер убеждал меня, что цена до смешного мала.
— Окажись у меня жестянка Манцони, я бы смог за нее получить без напряга сто пятьдесят тысяч баксов! — уверял он.
Оказалось, что жестянки Манцони теперь большая редкость. Возможно, недоверчивые покупатели вскрывали их, чтоб проверить, действительно ли в них дерьмо.
— Цена на золото более или менее стабильна, а стоимость дерьма за последние тридцать лет астрономически возросла. И продолжает расти, — не унимался мой знакомый.
Похоже, что трансмутация дерьма в золото процесс не простой, в противном случае мы все бы уже стали богачами. Тут никак не обойтись без соответствующих учреждений: галерей, средств массовой информации, своего рынка, рекламы, толкователей (тех, кто примется разъяснять смысл этого художественного действа), покровителей, арт-дилеров, критиков и, разумеется, потребителей. Даже если дерьмо отлично упаковано, нет никакой гарантии, что трансмутация пройдет благополучно.
Крупнейшим потрясением для писателя из Восточной Европы, оказавшегося на западном книжном рынке, стало отсутствие эстетических критериев. Критерий литературной оценки был прежде тем капиталом, который человек с Востока накапливал всю свою писательскую жизнь. И как вдруг оказалось, что этот капитал и дерьма не стоит.
В некоммерческой культуре стран Восточной Европы не было подразделения на хорошую и плохую литературу. Была литература и была халтура. Культура подразделялась на официальную и подпольную. Подпольная литература, как движение протеста, по неофициальному рейтингу литературных ценностей считалась (заслуженно, нет ли) гораздо обширней. Писатели Восточной Европы вращались в системе отчетливых эстетических координат, по крайней мере так они сами считали. В своих подпольных литературных мастерских они старательно закаляли сталь своих литературных убеждений. И получали, в свою очередь, колоссальную моральную и эмоциональную поддержку своих читателей. В распоряжении у писателей, а также у их читателей, была куча времени — и текущего, и «исторического». А некоторым, чтобы получить какое- то представление о том, что в действительности хорошо, требуется время.
Когда, наконец, писатели Восточной Европы стали выкарабкиваться из своего подполья, они ступили на глобальную литературную рыночную площадь как уверенные в себе литературные арбитры, как непререкаемые знатоки того, что хорошо и что плохо.
Они несли с собой убежденность в собственной избранности в этом мире (по велению муз, не по собственному); они свято верили, что обладают неотъемлемым правом заниматься художественным творчеством.
Их встреча с литературным рынком стала сильнейшим шоком в их литературной биографии, земля ушла из-под ног, писательскому эго был нанесен жестокий удар.
— Так вы писатель?
— Да! — отвечает восточный человек, стараясь казаться скромным и воспитанным, не желая обидеть прочих, не избранных.
— Какое совпадение! Наша десятилетняя дочка только что закончила писать роман. У нас уже и издатель есть!
И это лишь первое оскорбление, которое восточный человек вынужден проглотить. У него самого издателя нет. А вскоре он обнаружит, что мир литературного рынка густо населен такими же «избранными», коллегами-писателями. И что его коллеги-писатели — это строчащие мемуары проститутки, описывающие свой спортивный путь спортсмены, подружки широко известных преступников, и показывающие преступника с более интимной стороны, а также уставшие от повседневных забот и решившие попробовать себя в литературе домохозяйки. Тут и писатели-юристы, и писатели-рыболовы, и писатели-литературные критики. Несть числа ищущим самовыражения, целая армия кем-то обиженных, изнасилованных, избитых, кому наступили на больную мозоль, спешащих поведать миру суть своей драмы, своей давно затаенной обиды.
Уроженец Восточной Европы глубоко потрясен. Он не может поверить, что все подобные «коллеги» имеют равное с ним право творить, что в мире литературной демократии равны все, что здесь каждый имеет право и на книгу, и на литературный успех. Однако наш герой все-таки не теряет надежды, что в конце концов справедливость (литературно-историческая) восторжествует, что вот уже завтра все встанет на свои места, и домохозяйки останутся домохозяйками, а рыболовы — рыболовами. Он ничего не имеет против демократии. Наоборот, учитывая то, откуда пришел, он первым будет отстаивать ее достоинства, но — Господи Боже мой! — не в литературе же, не в искусстве!
Уроженец Восточной Европы заблуждается. Чрезвычайно впечатляющая жизнь рыболова имеет куда большую коммерческую ценность, чем все рассуждения уроженца Восточной Европы насчет литературных достоинств. А мир литературного рынка — это не только возможность мгновенного гламура, как наш уроженец Восточной Европы в утешение себе полагает. Здесь законодателями вкуса являются не писатели и не критики, а сам могущественный литературный рынок, он и устанавливает эстетические стандарты.
Недавно во время короткого визита в Москву я познакомилась с одной писательницей. Вид у нее был весьма впечатляющий — вся в блестках и перьях. Если бы мы встретились в Нью-Йорке, я приняла бы ее за трансвестита. Писательница презентовала мне свой двухтомник «Записки на лифчиках». Автор, как говорят, вышла из народа, в прошлом она работала горничной в гостинице или что-то в этом роде. В романе было описано ее женское коммунистическое прошлое. Писательница заметила, что книга расходится, как горячие пирожки.