«И с твоими цветами в бокале...» — завершает песню Рауль. Браво! Прекрасно. Мы все, кто у пианино, не скупимся на аплодисменты. Я его поздравляю с успехом. Хавьер встает. Нет, правда, у Рауля очень красивый голос, без дураков, по-мужски проникновенный, и поет он с большим чувством, будто слова и звуки рождаются в самой глубине чистейшей души.
— Выпьем за Рауля и попросим спеть что-нибудь еще!
Настроение у всех в баре явно приподнятое. Сегодня пятница, и люди пьют легче, бездумнее, вот как эта старая плутня, которая непременно к кому-нибудь прилипнет — а вдруг да клюнет! Она-то пойдет с кем угодно... Завтра суббота, и ночь длится, отгоняя страхи. Уже почти нет свободных мест за столиками, и гарсоны (Хенаро терпеть не может этого слова, а я привык в Париже) снуют туда-сюда, в руках подносы, уставленные стаканами, рюмками, тарелками с солеными орешками и бутербродиками. Молодая женщина, блондинка, очень красивая, в золотистых шортах и белых сапожках, снимает серебристую шаль и целует в ухо темноволосого спутника в форменной рубашке цвета хаки с гербом US Army. (Вот козел!) Какой-то верзила — руки у него в татуировке — чокается со своей дамой. В баре чувствуется праздничный дух, точно налетевший откуда-то ветерок помогает наполнить эту ночь жизнью, долгожданным весельем. (А я выпил только одну рюмку.)
— Что-то здесь слишком много этих гребаных америкашек! — говорит усатый.
— Не забывай, что уже начало туристического сезона, мой дорогой Маркос.
— Сегодня, похоже, мы славно проведем время.
— Думаешь? Хотя да, сегодня пятница, люди настроены на праздник. Ну-ка, Раулито, спой нам еще «Пленник в ритмах моря», успокой мою окаянную душу.
Но Рауль — он сидит со мной рядом — отказывается и, отдав микрофон, сразу сникает, ему, бедняге, нужна сейчас чья-то отзывчивая душа. И мне, представьте, тоже. Попробую с ним поговорить. А чего? Да, у вас прекрасный голос, Рауль, ну конечно, устаете, и вот мы уже пьем, рюмка, еще одна, вокруг нас нарастающий шум веселья, кто-то поет, а нам это лишь помогает доверительно разговаривать, я тебя слушаю, Рауль, уже несколько часов слушаю о коварной Пегги, которая отняла у тебя ключ и выставила на улицу, что с нее взять — женщина она и есть женщина, слушаю о твоем поганом шефе, который вдруг разъярился из-за своей записной книжки, и ты тоже слушаешь, а я рассказываю, кляну жизнь и под конец выкладываю все о самой жестокой и развратной карлице Хулиете, которая в ту ночь, когда мы пригласили Марибель и Нелли, явилась к нам в загородный дом, и не одна, а с тремя типами, вроде бы акробатами, размалеванными, как клоуны, та еще публика, жуткое дело...
Этой ночью мы еще не зашли слишком далеко, но два-три момента, весьма пикантных, вызвали большое веселье (а также, по правде, и большое отвращение), и, в сущности, по этой причине в последующие ночи — то в одном доме, то в другом — в нашей пьянке принимала участие вся эта странная компания, которая и довела все до своего конца...
В третью ночь нашего загула разнузданная карлица решила ускорить ход событий, пробиться как можно ближе к своей гнусной цели. Напоив моего Хенаро до бесчувствия, она, гадина, взяла и сломала мне жизнь.
К часу ночи, на сей раз в доме у аргентинки, мы все были сильно под градусом. Все, кроме меня, потому что, если честно, я уже чуял что-то недоброе и пил умеренно. Я видел, что Хенаро сник, удручен, все время раздражается, будто его что мучает.
— Знаешь, с этими типами надо быть поосторожнее, — сказала аргентинка, взяв меня за руки. — Ну иди же, давай потанцуем, чего ты такой кислый!
Я танцевал с ней чувственно, как надо, и во время одного из поворотов увидел, что Хенаро поманил к себе Хулиету. Карлица взяла бутылку рома с черной этикеткой и наполнила до краев два стакана.
— Выпьем, — сказала она Хенаро, усаживаясь к нему на колени. — За тебя! И до дна!
— Да, — ответил Хенаро, обхватив ручищей ее бедро, — до дна!
Когда музыка смолкла, я сел в кресло прямо напротив них. Карлица откровенно распаляла Хенаро, покусывая его губы, покрывая частыми поцелуями уши.
Мне стало нехорошо, и она, заметив это, широко улыбнулась, обнажив два острых клыка. Да, мне стало совсем нехорошо, но я не знал, как быть, и почему-то решил, что самое лучшее — потанцевать с аргентинкой и тоже устроить какое-нибудь шоу.
Когда на рассвете прогрохотали первые грузовики, я сказал Хенаро, что нам пора уходить, и самым любезным голосом предложил ему проводить карлицу домой (если у нее есть дом, а не какая-нибудь пещера со сладострастными гномами). Аргентинка спала на ковре, рядом стояла пустая бутылка.
— Я бы осталась еще ненадолго, — сказала Хулиета, сделав мне реверанс, и как-то очень смешно подпрыгнула два раза. Я взглянул на Хенаро.
— Я, пожалуй, тоже останусь, — сказал он, смущенно отводя глаза. У меня не было иного выхода, кроме как уйти одному. И я ушел, словно побитый пес, и поклялся всеми силами Зла, всей этой небесной помойкой, что отомщу им обоим так, что мало не покажется, сам дьявол ахнет. И мгновенно представил себе все, что должно там произойти. Меня замутило от гнева, от обиды и отвращения. Дверцы лифта открылись, и я вышел на улицу в предрассветный холодок. Ноги не слушались, хотелось сесть в такую машину, которая немедленно врезалась бы в первую чугунную решетку.
Ни эта проклятая карлица, ни я сам не могли предвидеть, какой страшный эмоциональный срыв произойдет с Хенаро той ночью. Теперь-то я знаю все до мельчайших подробностей и никогда, никогда ее не прощу. Она сказала: «Послушай, возьми меня» — и сама очень умело старалась помочь ему, бедному... А он, совершенно пьяный, враз ослабевший, испуганный (Господи, зачем я ушел? зачем?), позволил ей делать все, чтобы потом казниться, мучиться раскаянием, плакать, катаясь по полу, взывать о милосердии. Меж тем карлица вовсю храпела, широко раскинув ноги. Он поспешно натянул на себя одежду и бросился прочь из этого ада на утреннюю улицу, ему хотелось оказаться в какой-нибудь церкви, упасть на колени, снять наконец этот камень с души.
Она не знала ничего до тех пор, пока я ей не позвонил и не осыпал, почти плача, проклятиями. Сказал все, что думал о ней и о ее мерзопакостной труппе. «А чего ты хочешь от меня?» — так она ответила на мои истерические всхлипы. А когда я прокричал, что Хенаро, после полного своего провала, облевал все мебель и пытался броситься вниз с крыши, что она, походя, разбила навсегда такую пару и уже ничего не изменить, в ответ прозвучало: «А чего, собственно, ты хочешь от меня?»
— Запомни, мразь, — крикнул я, — если я где-нибудь тебя встречу, затопчу насмерть, к чертовой матери, вонявка проклятая!
Рауль смотрит на меня ошеломленно, даже пытается выдать какие-то мысли по этому поводу, а потом жалуется о своем и, не снимая мою руку со своего бедра, уговаривает не лить слезы, не стоит того, все образуется, нет ничего в жизни, чего нельзя: поправить. Но на меня его утешительные слова не действуют, они как-то отскакивают в сторону, потому что мой бедный Хенаро обезумел, да-да, он дернул куда-то на юг, не оставив даже записки своей матери, и я знаю, что он никогда ко мне не вернется, что наш чудесный сон кончился, что эта карлица Хулиета влила в его кровь такую отраву, от которой нет противоядия. И я клянусь, клянусь тысячу раз, что убью ее на месте, если встречу. Нет, это не шутки, я всерьез.
Все, что говорил старина Эрнест, живет в моей памяти. Помню, как я удивился, узнав от него, что конец романа «Прощай, оружие!» он переписывал раз сорок, поскольку труднее всего было выложить слова так, чтобы казалось, будто это не стоит усилий. Я помню все, что он говорил: «Телефонные звонки, гости — вот сущее бедствие, вся работа летит к черту... Когда пишешь, надо быть совсем одному...»
— Почему ты это сделала? — Я уже был у нее в полном рабстве. Все свободное время, какое урывал и какое она желала проводить со мной, я проводил с ней, с Ванессой. Мы гуляли в Чапультепеке, лежали в тени какого-нибудь раскидистого дерева в Парке Испании[47], там — чашечка кофе, там — по рюмочке... Моя душа превратилась в бездонный сундук, куда она складывала свои печали и обиды, в резонирующий ящик, который откликался на все ее стоны, всегда глубокие, горестные, в эхо, повторяющее ее слова, настоянные на злобе.
— Из мести, — сказала Ванесса, — он спал с моей сестрой. Однажды я их застала, нет, ты не знаешь, что это такое!
— Но ты говоришь, что никогда его не любила?
— Зато я любила себя. Да и сейчас еще люблю. О-о, это ужасно, давай лучше сменим тему...
(Он знал, что писать — неимоверно трудно, что писатель — нечто вроде колодца. «Колодцы бывают самые разные, — говорил, — но главное, чтобы в них была хорошая вода».)