— Да? Ну спасибо, что ты хоть что-то начал понимать, — ответила Лита ледяным голосом. — однако тебе это даром не прошло!
— Я отнюдь не все принимаю, правда, дорогая, — сказал я, — но отчасти ты права, и, если хочешь побыть одна и подумать обо всем спокойно, я завтра же могу переехать на время к своему брату Хуану. — Я говорил, будучи по-прежнему уверенным, что совет из календаря мне поможет, выручит, но получалось что-то не то.
— А почему, собственно, завтра? — сказала она, сдерживая злобу и явно чувствуя себя победительницей. — Почему не сейчас?
Это говорило скорее о ее замешательстве и, если хотите, о том, что она в панике.
— А тебе не кажется, что уже поздновато?
Она передернула плечом, показывая, что это волнует ее меньше всего. И тут я оплошал, тут снова не сработала моя интуиция. В каком-то глупом порыве я подбежал к ней и попытался взять в ладони ее лицо. Она в бешенстве оттолкнула меня.
— Уходи лучше сейчас! — отчеканила твердым голосом.
Таким образом, я почти автоматически, даже не осознав все полностью, внял совету, который вычитал на обратной стороне письма от Сонхи. Я даю тебе свободу, лети! Вернешься — будешь моей. А нет — значит, никогда моей не была. Я это делаю потому, что люблю тебя и хочу знать все до конца. Я это сделал, чтобы одержать победу... Вот с такими дурацкими мыслями я вышел в полуночный город, в ненастье, не зная, куда направиться, и с каждой минутой все более страшась, что уже ничего не поправить. Так я думаю и теперь, пока Хавьер играет эти рвущие душу болеро, пока мы пьем, опершись локтями о «хвост» пианино в этом баре. Неплохо бы назвать этот бар «Разгони тоску», где мы, несколько одиноких душ с приличными голосами, а вернее, отменными глотками, встречаемся каждый вечер перед заходом солнца в надежде на какое-то успокоение, на то, что пара рюмочек помогут одолеть ночь — о, как она отличается ото дня! — когда вот так, с пулей в плече и неподвижной рукой, добираешься до пустой и холодной постели, где нет Литы, ну не возвращается, не хочет вернуться, идет месяц за месяцем, а она не возвращается, потому что, как это ни горько — спасибо Сонхе за невольный совет! — ее у меня никогда не было.
— Может, споешь? — спрашивает Хавьер.
Я смотрю на старуху, которая каждый раз губит «Catari», да и вообще все песни, — она сидит напротив меня, напропалую кокетничая с Маркосом, со сценаристом, затем перевожу взгляд на этого Мар-коса с ногой в гипсе и с костылями, потом на американца, на всех остальных, кто сейчас вместе со мной сидит у пианино, и, увидев, как в их глазах проступает слово «да», с трудом выдавливаю улыбку из глубин своей неприкаянности и говорю Хавьеру: — Конечно, с удовольствием. — И беру микрофон.
Как не вспомнить Маракаибо, у которого проснулся инстинкт убийцы, когда в его жизнь вторглись лилипутки? Как не вспомнить американца Ральфа или Хулиету, которая вопреки всему хотела жить, хотела жить, что бы там ни было, и кричала об этом в голос, пока не почувствовала холод металла.
Ванесса, лучше бы тебе забыть обо всем. Я больше не стану ходить в твой мрачный дом по воскресеньям и не стану мучить себя вопросами, почему я покорно приходил к тебе в один и тот же час, словно соверишя какой-то обряд. И не буду грызть ногти в бессильной злобе, ожидая, когда ты наконец справишься с прической, не буду вздрагивать от внезапного холода, а может, от чего другого, допустим, не от холода, а от страха. (И пусть никто меня не судит, не критикует, пусть лучше попробуют понять!)
Это был, скорее всего, страх ожидания, я же знал, что она не отменит свой странный ритуал. И страх от мысли, что мне когда-нибудь захочется сделать с ней то же самое, что с очередной куклой. Что такое может случиться сегодня, сейчас, когда она, Ванесса, выходит из ванной и направляется в гостиную, где я ее жду... Все будет как всегда: хорошее вино, красивый стол, тихая танцевальная музыка, вот как эта будоражащая мелодия Гершвина «The man I love», которая словно мерит пульс Времени, два-три обычных вопроса и улыбка, долгая улыбка, а потом пристальный взгляд в самые глаза, которые сначала его выдерживают, но вскоре, скрывая робость, утыкаются в книжный шкаф или в репродукцию Кандинского, белую мышь в витрине магазина, прячущуюся то под один камень, то под другой, меж тем как мангуст хоть бы шевельнулся, мол, уже обед, пора... Ну точно — белая мышь, чуткая, нервная, которая знает наперед, как это будет. Потому что сейчас, именно сейчас, начнется этот неизменный диалог.
И почему, собственно, я не вправе писать? Почему, извините, мне не сказать несколько слов о жизни, о том, что я знаю как никто другой? У меня тоже были друзья, подруги, были дети и, представьте, жены. «Да шут с ними, с бабами!» — говорил мой дядя Хулио, большой насмешник. А еще у него была такая присказка: «Женщины, женщины, что за напасть, вы не плохие и не хорошие, просто женщины, вот и весь сказ!» Разве не подпишется под этими словами наш бедолага, которого за какую-то жалкую измену да за глупость выставили из дому? Он, милый, находит теперь утешение только здесь, в нашем баре, среди болеро и танго, среди улыбок и печалей... «Да шут с ними, с бабами!» Ну их! Пусть сами разбираются с жизнью. А ты, Ванесса, хоть сдохни теперь от одиночества!
— Ты не почистил ботинки, Хавьер!
— Да? Ох, нет... То есть да, но, когда шел по пустырю, они запылились, понимаешь?
— Очень жаль, такой сегодня элегантный, а ботинки...
Она пересаживается с кресла на диван, рядом с ним.
-А галстук, ну-ка дай я затяну немного узел. Ты скажи, как отглажены брюки! Такая стрелка — прелесть!
Хавьер вздрагивает, чувствуя, что ее рука заскользила вверх по его ноге.
— Ну стрелка — чудо! — Обе руки скользят от колен вверх. Хавьер опускает голову, упираясь подбородком в грудь, и со лба на безупречно отглаженные брюки падают капельки пота. Он резко вскакивает с дивана.
— Хватит! Понимаешь? Хватит... Оставь меня в покое! Зачем ты творишь со мной все это? К чему мне твои пакостные затеи?
— Ну не заводись, я только пожалела, что ты такой элегантный сегодня, а ботинки пыльные, и все. Ну, Хавьер, Хавьерсито, не сердись.
— Я же сказал, что почистил. Просто шел по пустырю, и они запылились. — Голос его смягчился, стал каким-то усталым, даже заискивающим.
Ванесса тоже поднялась и, подбежав к пианино, вытащила из ножен шпагу.
— Нет-нет, Ванесса, ну пожалуйста. Пойми — нет!
— Как это нет? Вот увидишь, все будет...
— Сейчас — нет. Послушай, я хочу почистить ботинки, посмотри, как они запылились... Хочешь, я приду завтра, и тогда мы поиграем в твою игру.
— А я хочу сейчас!
— Нет и нет.
— Сейчас, я сказала!
Ванесса приближается к Хавьеру, целясь острием шпаги прямо ему в сердце. Он отступает, и в гостиной начинается что-то вроде ритуального танца.
— Сейчас, сейчас, — Ванесса смеется, подходя все ближе.
— Подожди немного. — Хавьер, покрываясь испариной, отступает к стене. — Ну, подожди.
— Нет, немедленно, сейчас...
— Ну погоди. — Голос его срывается на сиплый фальцет. Увернувшись, он натыкается на комод красного дерева, и в конце концов острие шпаги загоняет его в угол.
— Хорошо, пусть, — обреченно вздыхает Хавьер, — пусть сейчас.
— Вот это другое дело, Хавьерсито! — Она бросает шпагу на ковер и обнимает его. — Теперь все как надо, молодец! Пойдем.
И снова идет игра, вернее, вторая часть игры. Он пытается раздеть ее, снять с нее будто силой одежду, овладеть ею на постели, на полу, у стены, но все попытки кончаются полным фиаско, чего там... Когда телега без колес... Ванесса откроет уборную, вытащит оттуда новую тряпичную куклу с растрепанной шевелюрой, с алыми губами, с глубоко вставленными пуговками глаз с красными ободками... «Ну вот, — скажет, прижимаясь к нему, — вот сейчас, Хавьерсито, вот сейчас все будет», — скажет ласково и задышливо... А потом достанет из уборной перчатки, велит надеть, чтобы не было мозолей, и властным голосом прикажет: «Возьми лопату и быстро на пустырь». На пустырь, который примыкает к заднему дворику ее дома.
Да ну их на хрен, этих женщин! Пусть разбираются сами! А ты, Ванесса, хоть сдохни теперь от одиночества!
Мне уже сильно поднадоело это заведение для нытиков, и даю себе слово, что сегодня последний раз трачу свои сентаво (жалкие сентаво, что остались после моего печального приключения) в обществе этих сентиментальных варваров. Единственный человек, который чего-то стоит, — это пианист, маленький Хавьер, он играет — дай бог всякому! С таким чувством, с таким вдохновением! И к тому же умеет держаться приветливо со всеми, умеет одарить сердечным вниманием каждого, это в нашего время, когда люди, как правило, относятся друг к другу почти враждебно, не то чтобы с ненавистью, но с недоверием, за сто метров понятно. Усач, к примеру, — не мужик, а так, одна видимость, пустозвон. Хотел бы я посмотреть на него в драке. Ну что он против меня? Особенно в те годы, когда я еще подростком учился жизни в Бруклине. Ну а эта старая каракатица — настоящая шлюха, да еще с прибабахом. Надо же, бедная, обнаружила свое истинное призвание, когда уже нет ни малейшего шанса раскрутиться... Голос, может, когда-то и был приятный, чистый, но теперь — жуть, сухой, надтреснутый, то и дело съезжает куда-то. А Гонсало, этот понурый чилиец, он готов винить в своих бедах кого угодно, иначе жить не в состоянии. Во всем видит «грязные лапы» ЦРУ и совершенно убежден, придурок, что любой человек, раз он родился в Штатах, должен нести ответ за преступные дела своего правительства.