Я держал письмо в руке и слушал песнь тишины. Много времени спустя, потому что проходившие секунды потеряли свое послание, я поднес листок к губам, как всего каких-то пятьдесят лет назад, когда мне сказали — смеха ради — что срезанные розы стоят в вазе дольше, если каждое утро освежать их поцелуем. Я неподвижно лежал на спине, остерегаясь из-за какого-нибудь неосторожного жеста вновь стать самим собой, со всем из этого вытекающим опытом, насмешками, пустотой и рассудочностью. Затем пришло болезненное и мучительное смятение, знакомое наверняка всем стареющим мужчинам, переживающим свою первую юношескую любовь. Впрочем, не так уж мне хотелось жить — зачем портить счастье? Это самый трудный момент из всех, говорил Боннар, когда хочешь продолжать, но ремесло шепчет, что еще один мазок, и картина будет испорчена. Надо уметь вовремя остановиться.
Я встал и сунул письмо в карман. В зеркале какой-то мужчина в сером клетчатом костюме, белой рубашке и синем галстуке, без следа признания в мужественных чертах, рассеянно бросил на меня чисто гардеробный взгляд.
Мое сердце успокоилось и засеменило дальше.
Я ложусь на разобранную постель. В этой спальне я чувствую себя как в убежище. Должно быть, они меня повсюду ищут. Мой коммерческий директор, директор по продажам, по маркетингу, по производству, по связям с общественностью… «Он ликвидирует. Продает. Бросает все. Неизвестно даже, куда он подевался. Чего уж там, андропауза… Держался до пятидесяти восьми, а сейчас начал разваливаться… Критический возраст… Втюрился в двадцатилетнюю девчонку. До инфаркта себя доведет, точно вам говорю… Вы думаете, у него еще стоит? Ну, знаете, он ведь хитрюга, никогда не ввязывался в невыгодное дело: должно быть, взял себе клиторичку… Наверное, делает ей всякие штуки… Она ему делает всякие штуки… Бразильянка… Похоже, очень богатая… Богатая? Богатая двадцатилетняя девица спуталась с типом такого возраста? Может, комплекс отца… Комплекс отца — золотая штука. Настоящая жила… Никогда бы не подумал, что он продаст дело, всегда считал, что такие типы свой кусок не выпускают. Видать, в этот раз куском ошибся. Это кусок его выпускает… То-то сын рожу корчит…» Я достаю Лорино письмо из кармана и перечитываю еще раз десять, чтобы вновь обрести себя.
Профессор Менгар принял меня на следующий день. Я сказал ему по телефону что-то довольно странное: сказал, что это срочно. Мы были немного знакомы: он заходил ко мне раз или два, три года назад, когда я выпускал его труды в научной серии. Это был специалист по эндокринологии и старению, работы которого пользовались авторитетом в мире. Но он был больше чем ученый: он был деятель цивилизации. Я бы даже сказал, по преимуществу. Во время нашей короткой беседы он заявил мне, что цивилизация должна регулярно повторять свои прежние открытия, это очень важно, и что сам он старается изо всех сил. «Я сейчас занят терпимостью, — доверительно сообщил он с чуть виноватой улыбкой, — и это ставит передо мной серьезные проблемы: приходится искать в прошлом и воссоздавать, причем есть опасность прослыть консерватором. Трудное это дело — непреложность, когда мечтаешь притом о каких-то чудесных переменах… Но что вы хотите, у меня склонность к спокойной уверенности, и я всю жизнь провел, культивируя ее…» Менгару было восемьдесят четыре года. Он наводил меня на мысль о детском смехе и сачках для ловли бабочек: думаю, из-за впечатления исходившей от него доброты, а также веселости, которая в его возрасте словно превращала старость и смерть просто в преддверие некоей волшебной страны. Длинное костистое лицо, на котором нос занимал внушительное место, а морщины казались прорезанными не столько временем, сколько добродушием и игрой выражений, оставившей эти бороздки на пути от кротости к смеху; кожа была бледно-серой, оттенка чуть стертой карандашной штриховки, сквозь которую просвечивала старость. Он был одним из тех пожилых людей, что выглядят так, будто состарились в супружеском счастье, и я воображал, что у него есть похожая на него жена и что шестьдесят лет совместной жизни были в некотором роде их общей тайной, где на все найдется ответ.
Я уселся в кресло напротив его письменного стола и было пожалел, что пришел. Я чувствовал, что начал хождение по инстанциям: после первого медицинского вердикта теперь жду следующий, рангом повыше. Однако я знал закон, знал, что хоть он иногда и приостанавливает свое действие, давая отсрочку, все же напрасно обращаться в более высокие инстанции этой иерархии, равно как и подавать кассационную жалобу против приговоров природы.
Менгар что-то писал мелким, аккуратным и быстрым почерком. Мне на ум пришла мышь, оставляющая завитушки на белом листе бумаги. Позади него, на полке, стояла одна из тех маленьких синих, изображающих пузатого Будду статуэток, выражение мудрости на лице которых словно приглашает к ожирению. Он поймал мой взгляд, обернулся, тронул пупок Будды карандашом и рассмеялся:
— Японский. Совершенно безобразен. Я очень им дорожу, это своего рода трофей…
Больше он ничего не объяснил, а я так и не понял, был ли то реверанс в сторону собственной аскетической внешности, или же он всю свою жизнь посвятил некоей таинственной борьбе против пупков.
— У вас какие-то затруднения?
— Да. В общем… пока я справляюсь. Я пришел скорее навести справки. Узнать, что меня ожидает…
— Некоторые… дурные предчувствия?
— Что-то вроде того.
Он понимающе кивнул:
— Вечерние страхи… Даже самые прекрасные закаты слегка щемят нам сердце. Сколько вам лет?
— Будет шестьдесят через два с половиной месяца.
Некоторое время он дружелюбно смотрел на меня поверх своих очков.
— И что вы еще хотите узнать такого, чего сами уже не знаете?
— Что мне… остается?
— А что вы еще можете сейчас дать?
Я был немного сбит с толку. Вопрос так мало походил на этого старичка, будто сошедшего с иллюстрации к сказкам Андерсена, что у меня возникло ощущение ирреальности, будто мы оказались двумя персонажами, которые ошиблись автором, и наша встреча — вовсе не медицинская консультация, а попытка разобраться, что мы тут оба делаем и вследствие какого светского недоразумения.
— Что вы хотите сказать?..
— Каковы ваши нынешние способности?
— Раз или два в неделю… При душевном спокойствии. А сверх того…
— Сверх того?
— Неизвестно.
— У вас уже были неудачи?
— Нет. По-настоящему нет. Но я уже не тот. Скорее, надо сказать: я перестал быть собой. Ощущение такое, будто я… лишаюсь чего-то.
— Ощущение, будто мир от вас ускользает…
— Верно.
— Надо бы еще выяснить, что вы понимаете под словом «мир» и о каких… сокровищах идет речь, когда вы говорите, что лишаетесь их.
— Женщина, которую я люблю.
— А-а.
Он сделал короткий понимающий жест и показался удовлетворенным, почти успокоенным. У него было прекрасное, кроткое лицо, в котором воспоминание о жюльверновских ученых сочеталось со спокойной внутренней уверенностью, которую ничто не способно поколебать.
— … Женщина, которую любят, да, конечно… Но порой мы любим женщину… скверно, как инструмент обладания миром. Как некую пробуждающую силы скрипку, откуда извлекают пьянящие аккорды… Извините меня, я очень стар, и, признаюсь, у меня с потенцией отношения… иронические. Вы, конечно, много за собой наблюдаете?
— Постоянно. Не могу от этого отделаться. Мне все труднее и труднее забыться. Когда знаешь, что любишь в последний раз, а быть может, и в первый… Не знаю даже, то ли у меня предчувствие сексуального угасания, то ли чего-то более…
— … Гибельного?
— Если угодно. Я живу в смутном предчувствии конца света, а поскольку не верю, что ему придет конец…
— Да, привязанность к жизни — одно из самых больших зол любви.
— Не то чтобы я боялся смерти…
Он улыбнулся:
— Полно вам, месье, полно. Вы человек гораздо более искушенный, чтобы делать вид, будто вам незнакома эта маленькая игра, в которую вы пускаетесь. Если у вас «гибельные» предчувствия, то это потому, что вы даете зароки. Вы хотите избежать полового бессилия — просто бессилия — и призываете смерть, чтобы уберечь себя от этого. Это излюбленная мужская показуха. Fiesta brava[7]. Измученный бык мечтает об ударе шпагой, опускает голову и ждет, чтобы его добили. Совершеннейшая гнусность. Есть какие-нибудь особые пристрастия?
— В каком смысле?
— Оргии и всякое такое, чтобы разбудить зверя.
— Нет, никогда. Мне это отвратительно.
— Вам приходится сильно напрягать воображение?
— Вы говорите о… фантазиях?
— Да. Порой настает момент, момент пресыщения, когда реальности — даже если она очень красива и ее нежно держат в своих объятиях — уже недостаточно… и тогда взывают к воображению. Закрывают глаза и призывают его на помощь. Негритянки, арабские женщины, просто животные. Это случается гораздо чаще, чем обычно считают…