— Знаменательная дата.
— Какая же? — Она смущенно улыбается. Я никогда не видел ее смущенной.
— Твой день рождения.
Она краснеет.
— Да, это мой день рождения. Только никому об этом не говори. Я не потому выбрала этот день. Рождение — это неважно. Я не собираюсь напоминать о себе. Пусть это останется тайной. Я не праздновала и свое пятидесятилетие. В таких случаях важно прислушиваться к своему сердцу.
— И что же тебе говорит твое сердце?
— Что жизнь дала мне многое и что я мало что могу требовать для себя лично, что твой успешный дебют — это лучший подарок, какой я могу получить в этот день.
Я целую ее руку, которую она поднесла к моим губам. Так она захотела. Она любит, когда я ей поклоняюсь. Она ждет этого. Я ее не разочаровываю. Ритуал примирения. Мы оба нуждаемся в таком ритуальном напряжении между нами. Оно в любую минуту может стать смешным. Но мы оба знаем, где проходит грань.
В нужный момент она убирает руку.
— Как думаешь, что я делала в Мюнхене все лето? — спрашивает она.
— Думала обо мне, — отвечаю я с бессильным смешком.
— Да, думала о тебе. А хочешь узнать, что именно я думала? Я думала, что ты будешь моим последним учеником.
— Этого не может быть!
— Может. Я решила, что с меня хватит. Мне уже пятьдесят. Я пережила несколько очень сильных разочарований. И с Аней, и с Ребеккой я связывала большие надежды. Как думаешь, почему я перестала выступать? Почему решила отказаться от фамилии Либерманн? Когда-то мне хотелось что-то дать людям. Я была молодой и очень смелой. Думала, что у меня в жизни еще много всяких возможностей. Когда я переехала из Германии в Норвегию и взяла фамилию Турфинна — Люнге, я была уверена, что все будут помнить меня, что старые друзья будут мне звонить, сообщать обо всех важных событиях. И главное, я любила Турфинна и хотела, чтобы у нас было много детей. Как тебе известно, я родила троих детей. И у меня было несколько кошек. И прекрасный дом с роялем «Бёзендорфер». Однако оказалось, что мне этого мало. Ученики стали главным в моей жизни. Без них я бы зачахла. Но в Норвегии не так много учеников. Настоящих талантов. А последние два года были просто катастрофой, потому что и Аня, и Ребекка, с которыми я связывала столько надежд, так ужасно провалились. Я их не упрекаю. Одна из них умерла при трагических обстоятельствах. Другая предпочла посредственность и хочет быть счастливой в своих рамках. Ну что ж, Бог им судья. Теперь настала твоя очередь. У меня больше нет времени на ошибки.
— Чего ты от меня хочешь? — спрашиваю я слабым голосом.
Она смотрит на меня с нежностью. Это уже не обезумевшая женщина, которая размахивает линейкой. Это сильный, спокойный, опытный педагог, которого все уважают, которым восхищаются и о котором говорят.
— Я хочу, чтобы ты дебютировал девятого июня будущего года, — повторяет она. — И знаешь, почему?
— Нет.
— Потому что до этого дня осталось девять месяцев. Потому что это органически связано с вечным основополагающим для нас, для людей, циклом. Потому что это будет дебют моего последнего ученика. Потому что после этого я перестану преподавать и буду писать докторскую диссертацию о Рихарде Штраусе и его связи с баварской народной музыкой. Потому что я пригласила несколько своих высокопоставленных друзей на мой запоздавший юбилей. Они мне не откажут. Я могу назвать Лютославского и, может быть, Пьера Булеза. Но они не знают, что приедут, чтобы услышать тебя. А за эти девять месяцев мы пошлем тебя в Вену, там мой добрый друг Бруно Сейдльхофер за несколько дней сможет поправить и дополнить все мои указания уже, так сказать, на финишной прямой. Потому что это станет концом моей карьеры и началом твоей. Я всегда именно так представляла это себе. И это очень серьезно. Если, конечно, ты согласен.
Я не знаю, что ей сказать.
— Я уже поговорила с твоим импресарио. В. Гуде, — говорит она.
— И что?
— Он считает, что ты будешь иметь грандиозный успех. Он сделает все, что в его силах, чтобы этот концерт оказался большим событием.
Я сижу в задумчивости. Что бы они там ни решили, а играть-то придется мне. Неужели она серьезно считает, что я справлюсь? Так во мне уверена? Или я просто пешка в ее игре?
Она замечает мою растерянность.
— Ты все еще не понимаешь, что, несмотря ни на что, я верю в тебя?
— Во что ты веришь?
— В то, что ты — избранный. Что ты обладаешь совершенно особым талантом, и потому изволь с этим считаться. Как, по-твоему, что облагораживает человека? Сопротивление. Препятствия. Неоднократные неудачи. Воля и глубина. Все остальное — мягкотелость. Очистился ли ты теперь? Достаточно ли плохо играл? Почувствовал ли себя растоптанным? Несправедливо обиженным? Неужели ты до сих пор не понимаешь, что ты самый талантливый ученик из всех, какие у меня были? Не понимаешь, что мне понятны все твои чувства? Твоя сила? Твои явные слабости? Красота, спрятанная глубоко в тебе? Не понимаешь, что у меня из-за тебя сердце обливается кровью? И потому ты не смеешь угощать меня посредственной игрой, как сделал это сегодня! Выбор за тобой, Аксель. Если ты мне доверишься, я приведу тебя на вершину. Но в таком случае ты должен делать то, что я тебе говорю. Тогда ты будешь заниматься, играя этюды Шопена. Тогда у тебя не будет никаких отвлекающих отношений с глупыми, богатыми и жадными до удовольствий дамочками. Тогда ты не выпустишь из рук собственную жизнь. Она будет суровой и скромной. Если тебе нужны короткие отношения, ради Бога. Но ни с кем себя не связывай. В твоем возрасте любовь может оказаться врагом. Ты еще не можешь управлять своей жизнью и своими чувствами. Самая большая твоя опасность — это сила твоих чувств. Ты понимаешь, о чем я говорю? В твоем возрасте люди нередко кончают жизнь самоубийством. Как я понимаю, Аня тоже совершила своеобразное самоубийство, независимо от того, что сделал или не сделал ее отец. Хочешь последовать за ней? Хочешь, буквально говоря, валяться в грязи, пока через пятьдесят лет не приедет экскаватор и не разроет твою могилу, чтобы положить поверх тебя новых покойников? Потому что тебя забудут, потому что никому не захочется вспоминать тебя и всю грязь, все ничтожество, в котором ты барахтался. Тебя просто сметут, как внезапный апрельский град, который за несколько минут превращает цветущий ландшафт в пустыню.
В гостиной по-прежнему темно. Сельма кажется мне тенью. Кошка наконец заснула в угловом кресле, свернувшись в собственном мирке. Интересно, Сельма сознательно не зажигает свет? Турфинн Люнге кругами ходит на втором этаже.
— Когда ты пришел сегодня ко мне, у меня уже все было продумано.
— Что именно?
— Что тебе предстоит играть в тот вечер.
— И что же мне предстоит играть?
— Я потратила на это все лето. Положись на меня. Я рассказала о тебе Маурицио Поллини. Мы играли в четыре руки. Мы с ним совершенно разные. У него все идет от головы, он такой же упрямый и самоуверенный, как Глен Гульд, и у нас с ним было несколько крупных ссор, хотя мы встречались только за чашкой кофе. Но, в отличие от Глена, он открыт миру, это жизнерадостный итальянец. Глен, собственно говоря, кусачая лошадь. Его аскеза добровольна, напыщенна и ошибочна. К тому же никто не может играть хорошо, сидя за роялем со скрещенными ногами. Глен отвел себе особое место в своем огромном мозгу, в своих вздорных идеях, в своей стране, Канаде, этой ненормально большой провинции, он — расточитель, и его почтовый адрес — одиночество. Ежедневное, длящееся всю жизнь влияние природы постепенно доводит человека до безумия. Глен теперь все больше и больше выглядит трусом, выживающим за счет вариаций Гольдберга. Что еще останется о нем у нас в памяти? Маурицио не такой, он гораздо смелее, не так расчетлив, он ничего не отвергает, хотя, конечно, он менее одарен, чем Глен. Но в противоположность Глену он позволяет себе быть сентиментальным, показывать чувства. И он не забыл, что такое быть молодым. Я рассказала ему о тебе и твоих возможностях. Он дал мне важный совет: начать с чего-нибудь неожиданного. Чего-то нового и свежего. А потом уже можно углубиться обратно в историю. Прислушавшись к этому совету, я предлагаю, чтобы в первом отделении ты исполнил Фартейна Валена. Две прелюдии, опус 29. Потом седьмую сонату Прокофьева. Ту, с необыкновенно трудной последней частью, которую играла Аня Скууг, когда она тебя обошла. Помнишь? Но ты сыграешь ее лучше. И публика уже будет у тебя в руках. После этого ты дашь ей отдохнуть на прекрасном, это будет фантазия фа минор Шопена. А после антракта все начнется всерьез: Бетховен, опус 110. Почему? Да потому, что это уже сама жизнь. Потом Бах. Как предпосылка к дальнейшему развитию истории музыки. Прелюдия до-диез мажор и фуга из «Хорошо темперированного клавира», том 1. А на бис? На бис Уильям Бёрд, «Павана» и «Гальярда».