(Он, я подозреваю, читает и думает «рад за тебя».)
В этот период иногда происходит странное: посреди изящных постов о природе, музыке и книгах женщина вдруг начинает выкрикивать непристойности, старательно называя гениталии их площадными наименованиями. «Х… п…, е…», пишет она буквально через запятую, потом успокаивается – и снова о театре и поэзии. Тут и сообщение – я сексуальна, у меня есть секс, – и призыв. Окружающим не стоит реагировать, это можно только извинить.
(Не знаю, что он думает, может, всё ещё рад за неё.)
Потом она срывается, плачет прямо на клавиатуру, пишет сначала непонятно-грустное, а потом просто – «мне плохо, мне плохо». Получает десятки поглаживаний от друзей, а от него ничего. Прячет под замок, оправдывается, «всё хорошо». Удаляет блог, возвращается.
Однажды напоминалка сообщает ему, что у неё день рождения, и он пишет: «Поздравляю, будь счастлива». И среди пятидесяти комментариев под её праздничным постом этот единственный остаётся без ответа. Но над его пустым полем она думает долго-долго, потому что ни «спасибо», ни смайл, ни «и ты», ни «чтоб ты сдох» не годятся.
Я бы и дальше и дольше закручивала эту спираль, точно как те, что люблю выцарапывать на белом воске высоких свечей, которые продаются коробками, а расходуются по две. Но мне, в общем, скучно, а цветы всё прорастают и пахнут в темноте то лилией, то розой. Только скажу, что мне бы хотелось такую профессию – лгать женщинам. Чтобы они приходили ко мне, плача от любви и недоумения, а я бы говорила:
– Это хорошо, это к счастью. Конечно, он тебя любит, просто испугался. Мужчины такие дураки, сами не знают, чего хотят, ты подожди, скоро объявится. Отвлекись пока, поезжай куда-нибудь. Не пишет? Ясное дело, переживает. Не звонит? Боится услышать голос и сорваться. А жену давно не любит, я точно знаю. – Конечно, знаю, она ведь недавно вышла в другую дверь.
И я бы так пела, и они прекращали плакать, и эти душные цветы переставали пахнуть хоть ненадолго.
Правда, на этой работе никто не умирает своей смертью.
Для жизни есть версия light – можно писать любовные романы. Такие настоящие, в розовом, голубом и серебряном, чтобы для каждой – свой, с портретом идеальной героини, чуточку похожей на неё хоть завитым локоном, хоть алым платьем. И чтобы там всё это обидное мужское безразличие было только к лучшему, всегда к добру и означало, что любит-любит, но борется с собой, а к концу обязательно проиграет, и можно будет упасть к нему в объятия, сминая чёртово платье и высокую причёску, плача, размазывая тушь, повторяя «да, да, да, да», а он чтобы целовал в глаза и как всегда ничего не отвечал.
Ночной полётВерочке, Алмату, всем мальчикам и девочкам, которые медленно и страшно становились взрослыми.
Мы с подругой разъезжались по домам после пары стаканчиков грога, Москва плыла за окнами, а мы лениво договаривали на заднем сиденье такси то, что не поместилось в нашу беседу за ужином. Это как сигара.
– Эти де-е-евочки… Знаю, как он с ней обращается – и она терпит. Пла-а-ачет.
– Меня бы такое тоже сломило. В её годы.
– Не знаю, ты другая. Мы другие.
– Ну ты не суди по нашим нечеловеческим меркам…
То есть я не это хотела сказать. Я о нашей закалке – гибкости, где надо, а где надо – броне. Об умении использовать нападение так, чтобы атакующий пролетел мимо, а ты остался на ногах и в сильной позиции. О натренированности не просто выживать, но побеждать, даже не сбив дыхания.
Она, конечно, поняла, о чём я, но сама я споткнулась об эту оговорку.
Всё меньше человеческого. Человеческое – это жаловаться, исходить соплями, быть дурой, быть беспомощной, уязвимой, влюблённой, страдающей, терпеливой, живой. Поддаваться не из лукавства, а от нежности; спрашивать: «Мы ещё увидимся в этом году? а когда ты мне позвонишь? а ты меня любишь? а я тебя – да»; между свиданиями ждать и плакать, а не заносить следующую встречу в календарь, чтобы не забыть; надеяться, а не планировать. Не только в любви, в делах тоже: не удерживать лицо, когда обижают, показывая огорчение всем на радость; не мстить через полтора года, а визжать в ту же минуту; не просчитывать результат, если прямо сейчас есть кураж и хочется влезть в проект с головой. Это нормально, это по-человечески. И в любом случае о чём бы ни зашла речь, они ждут помощи и поддержки, а мы ничего ни от кого не ждём.
Собственно, с утраты поддержки оно и начинается. Всегда пытаешься опереться на маму, на друга, на мужчину. Свято веришь, что это и есть любовь, когда вот рука, вот плечо. А всё соскальзываешь, обваливаешься, всё в вату, и где было надёжно – пустота, где было навсегда, теперь даже не никогда, а серенький такой nothing.
Может, в этих падениях и нарабатывается твоя чёртова ловкость, гибкость там и броня здесь. Не случайно же Василиса ударилась оземь, прежде чем оборотиться птичкой – голубкой, утицей, ястребом, василиском или трёхголовым птеродактилем.
Однажды это обязательно произойдёт с каждым, кто достаточно живуч, чтобы не разбиться в мясо: исчезают ожидания, надежды на других людей спадают с тебя как платье, как оковы. Ты разбегаешься и взлетаешь. И наконец-то становишься счастливой.
Абсолютно.
Не из-за любви, не вместо любви, любовь вообще ни при чём, когда вся ты и стрела, и полёт.
Наконец-то принадлежишь себе и поначалу упиваешься только этим, а потом оказывается, что мир тебе тоже дан в руки, он пластичен – не весь, но какая-то часть, которую ты действительно можешь изменить под себя, и все недостающие опоры ткутся из воздуха, формируются из складок реальности, а светофоры омывает зелёная волна каждый раз, когда это необходимо.
Ты всё ещё можешь падать, но ничего, кроме смерти, с тобой не произойдёт. Тогда говорят, что ты потеряла страх божий. Возможностей остаётся ровно две – пережить следующий раз или не пережить. Смотришь на грядущие ужасы и точно понимаешь: вот от этого я умру, а от этого – нет. И чего же бояться? Ведь страдать уже точно не придётся, боль сразу же перетекает на уровень физиологии и переносится не без помощи пилюль.
Возникает чувство неуязвимости для людей. А судьбу (или бога, у кого есть бог), конечно, не переиграть, но можно хотя бы не бояться.
Они действительно не плачут в подушку, ребята. Они ходят плакать к психологам или в кинотеатр.
И тут есть соблазн заговорить о жестокосердии. Но никто не отнял у них память, эмпатию, доброту. Что-то иное у них потерялось, имеющее отношение к зависимости от других. Может, это называется слабость.
А другой соблазн – считать это «нечеловеческим». Я с того начала, с ощущения изнутри. Но, возможно, это просто зрелость. Такая она, зрелость человеческого существа, а отпавшим была всего лишь юность. Это юность слетела с наших тел и душ и серым пером упала на ладонь другой девочки. Той, что будет теперь терпеть и плакать.
Не знаю. Правда не знаю, у меня нет схемы для вас, нет правды, нет обещания. Нет больше карты, ставшей горстью юрких хлопьев, летящих на склон холма.
Есть только свист счастливой стрелы, узнавшей свою цель, есть полёт бестии, парящей на распростёртых крыльях, нежность ко всему живому и улыбка обыкновенной человеческой женщины.
Какая-то девочка указала на наш двор лиловой лопаткой и сказала бабушке:
– А весной здесь будут одуванчики и море.
И я тут же обрела просветление.
«И с тех пор я не приходил в сознание и никогда не приду».
Осень: 45На прошлой неделе, когда луна подразумевалась, но не была видна, мне стало грустно.
Очень странное и совсем не моё чувство. Моё – тоска. Тяжелая, как чёрная земля, из которой может вырасти всё что угодно, или горькая и вязкая, как дым, – вам ли теперь рассказывать, какой он бывает, – если к ней примешивается потеря. Легкомысленный Дюма, формулировавший так, как многим серьёзникам не снилось, говорил: «Сожаления об утраченных благах заменяли ему угрызения совести», а мне сожаления заменяют несчастную любовь.
Но я отвлекаюсь; грусть. Прозрачна, как осенний воздух, ничем не пахнет, но я надышалась и чуть не впервые в жизни захотела увидеть людей. Иногда я нуждаюсь в каких-то конкретных личностях, но чтобы так, вообще, – не припомню.
Собиралась поехать в клуб, где, может быть, сидели взрослые, которых можно молча слушать и кивать. Но подумала, ведь нельзя не говорить, нельзя не улыбаться. И потому ни туда, ни к подругам.
Муж занят.
Сильно удивляясь самой себе, позвонила маме. Это, кажется, единственный человек, который со мной щебечет и с которым не щебечу я. Она говорит, говорит, а я иду мимо Чистых прудов, по Покровке, сворачиваю на Лубянский проезд, и свет уже не такой серебряный и колючий, воздух не ледяной, и как-то уже легче.