Павел вздохнул: «Как трудно с тобой!» Нашел ее голову, погрузил пальцы в волосы, но все то необыкновенное, что было пережито, ушло безвозвратно. А притворяться они не умели.
Эстер положила голову ему на грудь, прижалась ухом.
— Что ты делаешь?
— Слушаю. Там бьется живое сердце. Постой, не двигайся, я хочу слушать. Вот — тук, тук. Мне хотелось бы поцеловать его.
— Глупышка. Ну бьется, что из того?
— Когда человек умирает, оно перестает биться…
— Что же тут странного? — возразил он с досадой.
— Ничего. Я знаю. И дыхание останавливается. Меня больше всего ужасает, что человек перестает дышать. Когда мне бывает трудно, я говорю себе: дурочка, ведь ты же дышишь, ведь ты же можешь дышать! Это великое счастье, и нужно вовремя это понять. Идем попробуем вместе, хочешь? Вдохни… вдохни глубоко воздух, чувствуешь? И думай: я дышу, еще дышу… как я богат…
Павел невольно поддался этому сумасбродству. Они глубоко вдыхали влажный ветер июньской ночи. «Мы, наверное, сходим с ума, — думал Павел, — но ты, Эстер, дыши, живи, никогда не переставай дышать, ради меня!»
Он поднялся, собираясь закрыть окно.
— Не опускай затемнения, я хочу видеть небо. Ночью здесь как в темнице. Я ненавижу тьму.
— Я тоже.
Он вернулся на кушетку, закурил, и красный огонек заколыхался возле них, как поплавок на ряби вод. Павел обнял ее за плечи, пытаясь перевести мысли на что-нибудь обычное, простое. Он всем существом ненавидел эти никчемные горькие мысли о смерти. Зачем Эстер говорит о ней? Разве мало того, что смерть носится над городом?
— Что ты будешь делать после войны? Кроме того, конечно, что станешь моей женой?
Павел почувствовал, как она благодарно прильнула к нему.
— Я? Мне хотелось бы танцевать.
— Как Саломея?
— Да. Но я не стану требовать ничьей головы. Танцы совсем не легкое занятие, но я постараюсь. Я танцевала, когда никто не видел. Я набрасывала на плечи пеструю скатерть со стола, а папа смотрел, как я скачу по саду, и смеялся: «На кого ты похожа, Эста, глупышка!» Только богу известно, что я танцевала. Просто так, понимаешь? Для себя. Когда мне было грустно, это был печальный танец, когда я радовалась — веселый. Один раз мы с мамой были в балете. Он назывался «Из сказки в сказку». Красиво! Мне бы тоже хотелось когда-нибудь танцевать в театре, на огромной сцене. Я танцую, а сноп света бегает за мной. И вдруг загораются люстры, люди аплодируют, я раскланиваюсь и… потом выбегаю на свежий воздух…
— А там тебя жду я и говорю: «Сегодня ты была великолепна!»
— И мы идем куда-нибудь вдвоем, только вдвоем, мы и ветер! Ты любишь ветер?
— Люблю. Осенью, когда опадают листья. Я люблю осень. В ней есть какое-то величественное спокойствие и порядок.
— А что ты будешь делать после войны?
— Я? Учиться. Мне еще столько надо узнать!
— О звездах?
— Откуда ты знаешь? — спросил он, удивленно подняв голову.
— Я так думаю.
— Ага. Вечерами я буду сидеть в обсерватории. Открою купол и стану наблюдать небо. Я уже пробовал. Это необыкновенно! Я еще мальчишкой у тетки в деревне любил лежать по ночам в траве. Лежишь и смотришь на небо. И вдруг начинает казаться, что земля под тобой заколебалась и ты летишь. Вселенная! По пути ты встречаешь Землю, машешь ей рукой. Привет, Юпитер! Как поживаешь, Венера? Ты смотришь на месяц и вдруг замечаешь — ведь это вовсе не плоский блин, как его обычно видят люди, это шар, он несется в пространстве без конца, без края, без точки опоры. Представишь себе все это, и голова пойдет кругом.
Но как только начнешь заниматься астрономией всерьез и погрузишься в цифры и формулы, поймешь: это математика, а не поэзия…
Девушка восхищалась: как много он знает об этих древних безмолвных мирах!
Он рассказывал ей о звездных катастрофах, об иных солнцах, не освещающих нашу землю, об августовских метеорах — их называют персеиды, — нам кажется, что они как из рога изобилия сыплются из созвездия Персея; о маяках вселенной, о гиганте Антаре, рядом с которым наше Солнце кажется маленьким шариком, каким мальчишки играют весной в лунки. Он залезал в дебри толкований законов Кеплера о движении планет, не задумываясь, что ее сознанию это недоступно. Не важно! Девушка, притихнув, слушала, охваченная светлой радостью, преклоняясь перед его увлечением. В такие минуты она начинала понимать, как сильно любит его.
— Ты покажешь мне все это, да?
— Конечно!
— Может быть, ты откроешь новую звезду. Назови ее моим именем! Такой еще нет?
— Дурочка! — снисходительно смеялся он. — Ты воображаешь, что так легко открыть новую звезду?
— А как называется ну хотя бы вон та, яркая, видишь? — спросила она, показывая пальцем.
— Вега, альфа-звезда из созвездия Лиры. Взгляни на это созвездие. Вон та звезда, эта и вон там — все это Лира.
— Ну, на лиру не очень-то похоже.
— Гм… Ее так назвали давно. У древних, наверное, было более сильное воображение, чем у нас. А вообще ты видела когда-нибудь настоящую лиру?
— Нет.
— Ну так вот.
— А ты?
— Мм-м… тоже.
— Ну так вот, — ответила она ему его же словами и озорно чмокнула в губы. Она помахала небу рукой: — Э-ге-гей, Вега из созвездия Лиры, приветствую тебя! Я — Эстер! Гляди, ты заметил, она мне подмигнула. С ней можно скорей договориться, чем с людьми, хотя она далеко, а люди близко.
Он обнял ее и закрыл рот своими губами. «Болтушка», — думал он, а сам радовался, что она именно такая — живая, непоседливая, с неожиданными идеями, полная любопытства, буйной фантазии, быстрых перемен в настроении и чувствах, — что мысли ее скачут, перегоняя друг друга, и уследить за ними невозможно.
— Павел, — шепнула она вдруг, — а что там, за звездами?
— Что ты имеешь в виду? Там опять звезды. Вселенная. Бесконечность…
— А дальше? За всем этим?
— Другие звезды, другие миры, это называется Галактика…
— А бог там есть?
Павел не задавался этим вопросом. Для будущего ученого он казался ему постыдным.
— Не знаю, — пробормотал он неохотно и пожал плечами. — Я об этом не думал. Меня интересует наука. Все остальное ерунда на постном масле. А ты? Ты веришь в бога? Какого? Вашего?
— Я? Я даже не знаю. Признаюсь, мне иногда хочется, чтоб он был. Добрый, справедливый старичок, которому можно пожаловаться на людей, — на тех, что меня преследуют безо, всякой причины. Глупо, наверное, но, если б он был, я не стала бы бояться. Бог поманил бы меня пальцем и сказал: «Иди, Эстер, иди, девочка, сюда, наверх, не бойся! Там, внизу, ты никому не нужна…»
— Эстер! — оборвал он ее испуганно. — Ты нужна мне!
— Я знаю. Но бога-то нет. Разве бы он допустил такое? Знаешь, наши — дома — не были религиозны. Отец тоже верил только в науку, как ты. И я в нее верю. Я рада, что ты такой умный, так много знаешь.
— А я рад, что ты есть, — вырвалось у него. Он обнимал ее, гладил по лицу, укрощенный всем тем, что сближало их. Это было словно песня без слов, и третий не смог бы услыхать ее, хотя она и была реальной, такой яркой, такой явственной.
Павел опустил бумажную штору и зажег лампу. Его охватило желание взглянуть в ее лицо.
— …Я счастлив, что ты живешь на свете, Эстер, моя звезда! Я открыл тебя случайно. В парке, не на небе. Из какого созвездия ты выпала? Не знаю. Ты должна быть со мной всегда, слышишь? Слышишь? Я, наверное, несу чепуху, но я не могу сказать иначе… Ты так близка мне… ближе, чем отец и мать. Я не могу жить без тебя! Когда-нибудь я встречу твоих родителей и скажу им спасибо! А еще скажу, что всегда буду любить тебя. Всегда буду тебя любить!
В этот момент их одиночество было нарушено. Они и не подозревали, что в маленькую щелку, между помятой бумагой и оконной рамой, из тьмы на свет заглянул прищуренный глаз. Взгляд ощупал стены, убогую мебель и на мгновение остановился на девичьем жакете, переброшенном через спинку стула. На нем была нашита желтая звезда, не похожая на те, небесные. Глаз исчез. Под тяжелыми шагами заскрипела деревянная лестница. Старый дом погрузился в тишину.
О, как изменился мир! Уместился в четырех стенах, между потолком и пыльным полом. Мир людей остался за окном. Эстер видела в окошко полоску неба. На нее она могла смотреть часами. Видела замшелую черепичную крышу, прогнувшуюся от старости, словно на нее оперлась рука невидимого великана. Кроны двух каштанов легли на нее верхними ветвями.
Подойти близко к окну Эстер не смела: так было решено, и Павел настаивал на этом. Ее мирок! Он похож на тюремную камеру.
Голоса долетают сюда издалека. Иногда она различает их. Эстер стала невидимым свидетелем жизни старого дома: слушала обрывки разговоров, ссоры, звон воды о дно жестяной лохани, чьи-то шаги, днем перестук швейных машинок, знакомые голоса из мастерской. Скрипучему отвечал пришепетывающий, а то раздавались и чужие, незнакомые голоса. Вечером откуда-то доносился прилежный стук молотка, приглушенные аккорды гитары, чье-то неясное пенье. Требовательный плач ребенка вызывал у нее жалость. В ночной тиши за стенкой торжественно тикали часы, степенно отбивая каждые полчаса; где-то возились мыши. Она уже свыклась с этими отголосками чужой жизни. Сотни раз она оглядывала и свой мирок, а потом перестала замечать и его. Сначала ей казалось, что она сойдет с ума от одиночества. Она часами лежала, уткнувшись лицом в подушку, и плакала. А когда опускалась тьма, тщательно причесывалась, вытирала глаза, чтоб встретить Павла спокойно, с обычной радостной улыбкой.