Позднее я узнал, что перемена в настроении имела свою причину.
К началу зимы дамы запретили стричь ангорских кроликов, вероятно, прослышали, что овец зимой по возможности стараются не стричь. Но овцы не кролики, овцы пасутся на межах и должны стойко переносить зимние ветры. Кролики сидят в теплых крольчатниках, шерсть на них накапливается, и, если вовремя ее не стричь, она сваливается. И тут уж никакие гребни, никакие щетки не помогут, если шерсть на них четырехмесячной давности и давно переспела.
Теперь она стояла передо мной, Завирушка, растерянная и удрученная как ребенок, и из своего запаса льстивых уловок извлекла нежнейшие взмахи ресницами, когда просила меня ей помочь. Я клюнул на эту уловку и должен признаться, что и сегодня опять клюнул бы на нее, потому что мне, несмотря на мой возраст, до сих пор не удается отличить подлинную девичью прелесть от деланной.
Я переговорил с нашими дамами и убедил их в том, что подобный образ действий в высшей степени нерентабелен и кроликов непременно надо стричь.
Убедить дам оказалось делом нелегким, ибо на протяжении всей своей жизни им не приходилось считать, разве что во время карточной игры, и то немножко. Лишь когда я отказался впредь от всякой ответственности за кроличью ферму, они отважились дать разрешение на стрижку кроликов.
И фрау Герма тоже явилась на ферму стричь кроликов. Мы все стояли с левой стороны бывшей оранжереи и стригли. Ножницы стучали и языки болтали, совсем как на овечьей ферме в Австралии.
Завирушка сумела так все устроить, чтобы я стоял с нею рядом, или она рядом со мной, и, таким образом, у нее была возможность то и дело ласковым взглядом (а ее ласковые взгляды были общедоступны) давать мне понять, как она ценит то, что я ей помог.
Надо сказать, мне было не слишком приятно стоять и работать рядом с Завирушкой, как прежде, поскольку я до сих пор ничего не слышал о своих стихах от фрау Тины Бабе. К тому же я был падок на общедоступные ласковые взгляды. И потому обрадовался, когда прозвучал выстрел.
Да, конечно, это был выстрел, вокруг посыпались осколки стекла. Выстрел был произведен через дыру в плетне из шестимиллиметрового пистолета, а тот, кто послал маленькую свинцовую пулю прямо в крышу оранжереи, был жертвой ревности, которая, оставив меня, перебросилась на него. Вдобавок его самолюбие взыграло при виде Завирушки, работавшей рядом со мной…
Должен заметить, что в этот момент мне ничего не пришло в голову, кроме изречения: кто сидит в стеклянном доме, не должен бросаться камнями. И вдруг это изречение показалось мне пошлым.
Ведь если кто-то бросает камни из стеклянного дома, то он первым разрушает этот стеклянный дом, а не тот, кто бросает камни в ответ. Или я никогда не понимал этого изречения?
Но довольно об этом. Выстрел прозвучал, и деревенская женщина, помогавшая при стрижке кроликов, завопила:
— Выстрел, это был выстрел!
Тут и до фрау Гермы дошло, что это был выстрел. А то она могла бы подумать, что буковая ветка упала на стеклянную крышу.
Женщина ринулась на двор, фрау Герма поспешила за ней. Я взглянул на Завирушку, она была белой как мел. Она хорошо понимала, из-за чего заварилась каша, но хотела узнать, как я воспринял этот выстрел.
Я был так же спокоен, как в прошлый раз, когда братец Разунке размахивал пистолетом.
— Так, — сказал я Завирушке, — а теперь надо всех кроликов посадить на место, а то еще поранятся. — Я взял ивовую корзину и собрал туда зверьков.
С корзиной я вышел из оранжереи и направился к ферме, но Завирушка догнала меня и ни за что не хотела отпустить.
— Ах, — сказал я, — только мне не хватало бояться твоего труса.
И тут она заплакала. Но это не помогло, меня ничто уже больше не трогало.
Когда я вернулся в дом, фрау Герма готова была вызвать жандармов. Даже в этом государстве не разрешено в мирное время среди бела дня стрелять в человека, утверждала она.
Сейчас не мирное время, сказал я, но мне необходимо было предотвратить появление в доме жандарма, потому что тогда он, безусловно, подробно займется моими документами.
Поэтому я предпочел объяснить фрау Герме, что этот выстрел был развязкой любовной драмы, что высшая точка драмы уже пройдена и нет оснований опасаться, что дело дойдет до смертоубийства, разве что до слез. Ревность, которой я на рождество и Новый год отказал от дома, перекинулась на моего соперника.
Короче говоря, я рассказал фрау Герме все, чего дамы не знали обо мне и Завирушке, и просил меня отпустить, сказал, что мне очень жаль, что для меня это просто мука, но я должен уйти.
Дамы, казалось, очень привыкли ко мне, может быть, так, как привыкают к шерстяному платку, который хоть и царапает кожу, но греет, и фрау Герма обратилась за советом к фрау Элинор, которая как раз меня и нанимала и тоже имела право высказаться.
Фрау Элинор несколько раз повторила: «Отвратительно, как отвратительно!» Теперь и она настаивала на том, что стрелявший должен быть покаран и надо вызвать не только жандармов, но и криминальную полицию.
Мне ничего другого не оставалось, как осторожно разъяснить дамам, что дело не может кончиться для меня благоприятно, если подзаборного стрелка привлекут к ответственности. В каждом государстве есть люди, пользующиеся любыми правами, а есть бесправные, и, покуда стоит мир, роли эти могут меняться в зависимости от государства, а в том государстве, которое мы видим перед собой, я сейчас абсолютно бесправен. Может быть, я не должен был это от них скрывать. Во всяком случае, уже доказано, что сей предупредительный выстрел оказался весьма своевременным и необходимым.
И с этим я ушел, дамы успокоились и ничего больше в связи с выстрелом не предпринимали. Возможно, они даже были рады без лишних хлопот избавиться от «политического», не знаю.
На бирже труда меня спросили, понимаю ли я что-нибудь в лошадях, и я с чистой совестью мог сказать, что да, и получил место, где мне приходилось иметь дело с лошадьми; день за днем, неделю за неделей, месяц за месяцем объезжал я молодых лошадей, которых привозили из венгерских степей, и мне доставляло удовольствие с каждым днем находить все большее взаимопонимание со своенравными животными. Но это была суровая работа, не допускающая сантиментов и не оставляющая простора мыслям о некой Завирушке, ибо по ночам я спал как убитый. Но тут уже начинается новая история, еще прежде чем я успел досказать старую.
Кроме той родины, где ты родился, и той родины, которую ты для себя избрал, существует еще третья, «рабочая родина», и такой рабочей родиной на несколько лет стал для меня Гроттенштадт. После войны я, покинув свое убежище в Чехословакии, опять вернулся в Гроттенштадт и работал там в садоводстве и не мог нарадоваться своему извилистому жизненному пути, который первым делом привел меня сюда.
Стоял июнь, начало лета, то, чего я не мог получить по карточкам, росло на деревьях и грядках, и я решил, кроме того, завести кроликов, откармливая их травой, росшей на межах, и сорняками. Мне вспомнилась принадлежавшая дамам Разунке ферма ангорских кроликов, начало которой положили самочки, привезенные мною в Тюрингию из Нижней Баварии.
Однажды воскресным утром я отправился с визитом к дамам. Дубы и ясени были покрыты свежей июньской листвой, словно никогда над ними не летали самолеты с грузом фугасных и зажигательных бомб, и буки раскинули чувственно-красные кроны над воротами маленького дворца, только в стенах и в ограде из колючей проволоки были заметны дыры.
Перед лубяным домиком стояла одна из двух белых скамей, напомнивших мне кое-что связанное с некоей грозой; краска на скамье облупилась, но что скамейке до этого, и кому, спрашивается, это мешает на ней сидеть?
Там сидела фрау Герма, размышляла, рассматривала что-то в кустах или в трансе писала картину без холста и кисти. Я поздоровался. Она взглянула и сразу узнала меня.
— Нет, это и вправду вы?
Она уже слышала, что я вернулся и поселился неподалеку; она была очень разговорчива и непринужденна, такой я ее никогда прежде не знал.
Она рассказала, что теперь опять может говорить по-русски, а раньше никогда даже речи не возникало, что она знает русский. Тем не менее это так, и у нее в доме живет русский комендант, весьма образованный человек.
Много было событий: умерла фрау Элинор, и горничная Яна присоединилась к своим святым. Что-то прибавилось, что-то убавилось, и кухонная девушка Пепи потеряла невинность, увы, не по своей воле. Их сосед, местный фюрер, арестован, его сын погиб на войне.
— Он слишком любил стрелять, — сказал я.
Фрау Герма не поняла. Она опять заговорила о русском коменданте.
— Вы только подумайте, он очень ценит мои картины, он подолгу стоял перед ними и даже помог их сохранить, правда-правда! Да, мы теперь много говорим по-русски, — повторила она. — И не исключено, он так считает, что в один прекрасный день я смогу, не подвергаясь опасности, снова увидеть мою Ригу, и тогда я опять буду писать, напишу все, что у меня накипело, правда-правда!