Фру Лангхольм явилась с жареным цыпленком и стаканчиком вина, жена булочника принесла сладкий пирог. Неплохо так болеть! Сопливые ребятишки шмыгали с площадки, когда дверь стояла отворенной, и совали Дитте липкие леденцы из своих грязных кулачков. Их посещения радовали ее, пожалуй, больше чьих бы то ни было. Все складывалось на стол возле кровати и так и лежало, — у Дитте не было аппетита. Зато тем больше перепадало детям и старухе; эта четверка умела отдать честь лакомствам.
Старый тряпичник заходил каждый день.
— Ну, как поживает наша мама Дитте? — спрашивал он с площадки лестницы; входить он не хотел. Он последнее время начал трястись всем телом, сильно сгорбился, ноги у него слабели с каждым днем, и сам он становился все грязнее и запущеннее. И память у него слабела. Только спросит о чем-нибудь и сейчас же забудет, — опять спрашивает.
— В детство впадает бедный старик, — говорила старуха Расмуссен.
Забавно слушать! Сама-то она была на целый десяток лет старше.
Но Расмуссен в детство еще не впадала. Хлопотала и всячески изворачивалась, впряглась опять в хомут, несмотря на свои восемьдесят лет. О прошлом своем она и не вспоминала. Не слишком-то хорошо ей жилось в свое время, как можно было заключить из многого. Но она никогда не говорила об этом. Дитте так и не узнала даже, где ее дети. «Коли не умерли еще, так живы», — вот был и весь ее ответ на вопросы об этом, как почти и на все, касавшееся ее прошлого. У нее были более серьезные дела, чем пустая болтовня о прошлом, которого все равно не вернешь, не изменишь.
Зато Дитте это время часто обращалась мыслью к своему прошлому, перебирала в памяти старые переживания, благо у нее впервые в жизни появился досуг.
— Должно быть, я умру, — говорила она, — столько странных мыслей приходит мне в голову. Это всегда перед смертью бывает.
Да, не странно ли, что люди преследовали ее еще раньше, чем она родилась. Они и потом к ней не очень-то хорошо относились, но сначала они просто намеревались избавиться от нее. Странно! Ведь они даже не знали — какова она будет. Это все нищета виновата была. И в смерти бабушки и в медленном угасании Сэрине и тюрьме повинна была нищета.
— Хотелось бы знать, не от нищеты ли все зло на земле? — однажды спросила она Карла.
— Главным образом, по крайней мере, — решительно ответил он. — Удалось бы нам устранить нужду и нищету, мир выглядел бы совсем иначе.
— В детях, во всяком случае, нет зла, — в раздумье сказала Дитте. — Одно время и я строго обращалась с детьми и наказывала их, когда они, бывало, разобьют или сломают что-нибудь, потому что трудно было купить новое. Но если дети разобьют хорошенькую чашку в крону ценой, а в кармане есть лишняя крона, то ведь так просто — взять да купить новую. Стало быть, и проступка нет. Да, нищета — настоящее зло!.. Но если дети не злы, то откуда же злоба у взрослых людей? — продолжала она.
— Взрослые тоже не злы сами по себе, — возразил Карл. — Обстоятельства вынуждают нас к злым поступкам.
— Нет, я, например, злая. Иногда я всех вас ненавижу, и ничто на свете мне не мило. Когда ты был болен, мне приснилось, что ты можешь выздороветь, если я соглашусь пожертвовать для тебя своей жизнью, — из нее сделают тебе теплую фуфайку. Приснится же такой вздор! Но я не согласилась.
— Я сам причинил тебе больше зла, чем кто-либо, — сказал Карл.
— Ты? — Дитте удивленно посмотрела на него. Прежде ее часто злило, что он так бесконечно добр, теперь она радовалась этому — за детей и старуху Расмуссен. Им будет хорошо. Да и ей самой… Уж одно то, что она идет навстречу смерти, держась за его руку, как будто оправдывало, обеляло ее.
— По-твоему, это нехорошо с моей стороны, что мне совсем не жаль расстаться с вами? — спросила она в другой раз.
Карл покачал головой.
— А тебе разве так-таки и не жаль расстаться… ни с кем? — спросил он со слабой надеждой.
Дитте подумала.
— Пожалуй, с маленьким Петером. Он может научить человека быть добрее.
— Не хочешь ли ты взглянуть на Йенса, — как он вырос! — спросил Карл. — Я привезу его.
Нет, зачем? Теперь Дитте и не узнает его, он стал ей совсем чужим. А чужих детей и здесь довольно, есть на кого порадоваться.
— Те слезы давно уже высохли, — добавила она. — Я думаю, все равно — сама ли ты родила ребенка или нет. Главное — жить с ним, заботиться о нем и отвечать за него. С кем вместе живешь, о ком заботишься и за кого отвечаешь, того и полюбишь непременно.
— И так как ты заботишься обо всех нас и за всех нас отвечаешь, то всех нас и любишь, — сказал Карл, целуя ее.
— Нет, я ни за что больше не отвечаю, — возразила Дитте. — Не хочу.
— Еще бы, ты устала! Но вот ты отдохнешь и опять соберешься с силами… Не забудь, тебе всего двадцать пять лет.
— Разве не больше?.. Да ведь и в самом деле! — Дитте радостно рассмеялась. — А я-то воображала себя такой старой-старой… Сколько я пережила! Право, я, должно быть, никуда уж не гожусь, и меня надо основательно починить. Как вспомню себя маленькой, когда я бегала, держась за бубушкину руку, сидела около нее и читала ей, — мне кажется, с тех пор прошла целая вечность. Какой это был долгий и тяжелый путь, Карл. И Хутор на Холмах и Сорочье гнездо — как все это далеко позади!
— Да, ты всю жизнь работала… не была лежебокой. И много выпало на твою долю тяжелого… В сущности, тебе никогда не жилось хорошо. Но теперь ты хорошо заживешь, обещаю тебе.
— Да, да. Мне уже и теперь хорошо. Я как будто переселилась в другой мир, где нет никаких забот и обязанностей. Никто меня больше не зовет как будто, — ты понимаешь? Дети, правда, еще требуют забот — славные малыши, я ничего от них не видела, кроме добра. Но и это, как все прочее, словно передано в чьи-то другие руки… Или как будто нищета уже уничтожена!.
О, не будь только нищеты! По-твоему, ее можно уничтожить? Делается ли для этого что-нибудь по-настоящему? Пелле ничего не предпринимает?
— Как же, он как раз внес предложение об устройстве коммунальных яслей, — ответил Карл. — Они должны находиться под контролем врачей и устроены по последнему слову гигиены — с ваннами, паровыми прачечными и стерилизацией молока. Служащие будут доставлять детей в ясли и обратно домой, чтобы избавить матерей от этой беготни. И возить детей будут, кажется, в особых закрытых повозках.
Глаза Дитте заблестели.
— Вот будет чудесно! — воскликнула она. — Так удобно. — Но, поймав взгляд Карла, она досадливо спросила: — Разве и тут есть что-нибудь неладное?
— Мне бы не хотелось огорчать тебя, — ответил Карл, — но не этим путем надо нам идти. Лучше бы дать матерям возможность остаться дома, при детях. А то все рассчитано только на расширение производства и увеличение прибылей.
— Это верно, — согласилась Дитте удрученно. — Знаешь, что ужасно? Что не смеешь ничему порадоваться. За всем кроется какой-нибудь подвох. И вот ты видишь, что кроется в том, что мне показалось хорошим, а другой, может быть, увидит что-нибудь плохое в том, что тебе кажется хорошим, и объяснит это по-своему.
— Да, пожалуй, не скоро люди дойдут до сути, а может быть, скорее, чем нам кажется, — задумчиво сказал Карл.
Пока они разговаривали, Карл поглаживал руки Дитте, у него была такая привычка.
— Теперь ты можешь даже поцеловать их, — сказала Дитте, — они стали такие мягкие и гладкие.
Он взял обе ее руки и, поднеся к губам, спрятал в них лицо. Дитте улыбнулась счастливой улыбкой.
— Помнишь, я когда-то жаловалась, что руки у меня загрубели от черной работы и ничего с ними не поделать? А ты поцеловал и сказал, что мне нечего стыдиться моих загрубелых рук, что они мой лучший аттестат и на небе, и здесь, на земле. Тогда я не поняла тебя и только оторопела. Но теперь понимаю, что ты хотел сказать. А ночью мне приснилось, что и сам господь поцеловал мои руки — не странно ли? Он стоял в райском саду, куда приходят на покой все усталые… И я пришла, а другие не хотели пустить меня. «Она слишком молода, — может еще немножко поработать», — говорили они. Но господь взял мои руки, поглядел на них и сказал: «Она достаточно поработала. Мои собственные руки были не лучше, когда я кончил творить мир». И он взял и поцеловал их, а мне стало так стыдно. Они ведь были такие грубые. Но он потому именно и поцеловал их, и тогда все мне поклонились.
Она устала говорить и закрыла глаза. Карл сидел около нее молча, чтобы она заснула. Вдруг Дитте подняла голову и сказала, словно прислушиваясь к звукам с неба:
— Слышишь? Опять поют псалмы!
— Это в большом коридоре… новый жилец, — сказал Карл. — Для меня-то он, впрочем, старый товарищ, с водокачки. Чудесный малый. Но он всегда поет псалмы, когда один. Он борнхольмец, а они все немножко не в своем уме.
Мысли Дитте перескакивали с одного на другое, и теперь ей пришло в голову нечто новое.