— Ну, пошли все в обход! — сказал Батя. — А ты дура-Жучка, беги впереди!
Обошли они дом, хлева, амбары, погреб, все было в порядке, все спало, и тихо-тихо шла ночь на запад, а восток порозовел.
— Ну, братья, теперь пора по домам! — сказал Батя-Домовой. — Все у нас как надо. Берегите хозяйское добро!
Они уже стали расходиться, как вдруг Горешный заметил:
— А конюшня чего раскрыта?
— Эге!.. Да к нам воры пожаловали! Гей, Жучка, ату их! Ату! Караул! Воры!
— Что за шум? — показался в дверях дома хозяин с ружьем. — Кто там?
Из конюшни кинулись наутек две тени. «Б-б-ум-м-м-м», — трахнуло ружье. В доме забегали, зажгли огни. Выбежал с сеновала конюх с дубиной, догнал одного у плетня и здорово попотчевал, но тот только охнул и скрылся. Суматоха не утихала. Повыскочили другие люди, походили кругом, осмотрели двери конюшни. Слава Богу, кони были целы. Не успели, окаянные, увести!
— А я вам что говорил? — распекал Батя-Домовой божков. — Жучка уже стара стала! Надо нового пса завести… Но и то, Слава Богу, что вовремя зашумели.
Утром Настя, зайдя в предбанник, всплеснула руками: «Господи!.. Домовики были! Смотри, даже капустные листы оставили!»
— Домовики? — смеялся доктор. — Двое было, правда! Чуть коней не увели!
Батя, сидевший под столиком в углу, заерзал. Ему хотелось, чтоб знали, что он в ночи воров накрыл. Невтерпеж было.
— Васька!.. Ты опять тут? — напустился на кота доктор. — Пошел вон!
И снова, помятуя древнюю обиду, Васька удрал через раскрытое окно. Не дай Бог, поймают! А Батя-Домовой захихикал и притих. Что толку говорить хозяину? Все равно — не поверит. Батя-Домовой, улучив минуту, юркнул через окно и стал осторожно пробираться на огороды. Там он мог, в густом шиповнике, посидеть, подумать, а то и покалякать с Огородичем, душу отвести.
Прекрасное утро шло по небу вместе с Возничим-Солнцем. Подсолнухи все так же пристально смотрели на него. Утро было как утро, да чего-то в нем уже не было: то Купало Благой прошел, и время повернуло на зиму. Замолкли травы, деревья, птицы. Человечьим языком заговорят они только через год, опять на Ивана-Купалу. Тем часом на реке шло волнение, готовились Русалки к плясу в ночи. После них — жатва, а там и великий Овсень придет, и встретят его Домовики пенной брагой, и тарелкой проса, и время покатится на Коляду, на Коляду…
Старый Год иссох, вытянулся, седина в желтизну пошла, желтизна в зеленцу, и стоит он, сгорбленный, в саду, у куста розового, в снегу по колени, холодно ему, трясется, все про себя Каноны читает, Правила из старого Требника, и в руке — свеча, хлеб у ног, венчик на лбу. Помирать пора старому, да смерть не берет. Снег растаял вокруг ног, торчат они как два столбика, в сугроб воткнуты, и прошлогодняя былинка видна, из протали выглядывает. Навесили яблони ветки, в инее, в хлопьях снега, чуть качаются, и синички вокруг порхают, на вишню летят, где кусочки сала для них навешаны. Во дворе стоят Три Бабы — Баба-Зима-Боярыня, Маслена-Матушка и Крышень-Млад, ростом поменьше. У ног Зимы-Боярыни по Снопу, кий дубовый, колода зеленая, всё — образ жизни неумирающей, под снегом живущей, а перед Бабами — точок устроен, снег подметен, зерна насыпаны, для птичек — воробьев, голубей, овсянок, — и метла в руки Масляной дана, а Зима-Боярыня с косой и граблями. У Масляной хвост мочальный, передник рогожий, а у Зимы шляпа соломенная, фартук, юбка красная кумачовая, и у Крышня в руке свеча. Стоят Три Бабы, смотрит на них Стар-Год, уныло покивает. Давно ли сам смотрел на них со смехом, когда ребята снег катками катали, Баб ставили? А вот и его черед пришел. Идет по дороге Коляда Древний, колесо катит, а в нем, во втулице, каганец горит, и семь спиц в разную краску барвены,[70] идет он, Стару-Году покивает: «А что Стар-Годе, жив еще?»
— Жив, батюшка, помирать пора, да земля не берет!
— А ты подожди маленько, оно поначалу только трудно, а после научишься.
— Да уж, и то — наученье было, вишь, зубы растерял, в ногах ломота, в пояснице натрудило.
— А чего ж в снегу стоишь?
— А тут мне указание от Бога стоять. Конца жду.
Прошел Коляда, покатил колесо, а за ним Свят Василь-Великий идет.
— Здравствуй, дедушка, Стар-Год! Не видал ли дочки моей, Меланки?
— В хате она, вареники лепит. Много ей, сердешной, сделать надо, всякому бедному, несчастному, по вареничку с творогом, сметанкой! С утра раннего трудится.
— А что ж тебе не дала? Хоть погрелся бы.
— А уж это как ей Бог на душу положит. Забывают частенько старого.
— Ну, стой-постой здесь, а я ей скажу, пусть принесет и тебе.
Ушел Свят Василь-Великий, Меланка бежит, ахает:
— И как забыла тебя, дедушка, Стар-Год! Вот тебе вареников горяченьких, ешь! Потешай твою душеньку на последних![71]
Вкушает Стар-Год, благословясь, творожные вареники Святой Меланки, крестится, и лицо его просветлело, нос заострился, щеки от холода побелели, на усах, бороде — сосульки звенят. Кланяется кустику он, крестится, шепчет синими губами: «Спаси и помилуй, Господи, воля Твоя! — и готовится, в сугроб ложиться хочет, ногой костлявой снег уминает. — Тут мне и скончание будет!» А по улице идут Три Брата, один в белом кожухе, шерстью наружу, другой в рыжем и третий в черном, и у первого гусли под рукой, мешок зерна через плечо, а второй с клюкой дубовой, загнутой на конце, идет, бороздку делает в снегу, а первый зерно сыплет, и третий, в руке грабли, снег загребает, валенком уминает. Дошли, остановились. «Здорово, дедушка Стар-Год! Жив еще?» — «Да жив, Господи, воля Твоя! Помирать час пришел. Стар стал, самому-то и лечь трудно… Ох-ох-ох!» — «Ну, ложись, мы поможем!» И взяли Три Брата Стар-Года под руки, помогли лечь в сугроб, снежком присыпали, свечу в руки дали, зажгли. Перекрестился древний старец дрожащей рукой, вздохнул раз трудно, еще раз и стал закатываться.[72] Пошли Три Брата дальше.
Навстречу им Святой Сильвестер идет. «А Стар-Год где?» — «Помирает, Святе Сильвестре, помирает!» — «А Псалтырь-то кто по нему читает?» — «Никого не видали, отец родной, видимо некому и Псалтыря почитать!» — «Ах Господи, дело какое!.. Ну, идите себе далее, Братья. Уж я над ним сам почитаю». Стал Свят Сильвестр над сугробом, а Стар-Год все еще закатывается. Прочел он над ним отходную молитву. Старому как будто легче стало. Вздохнул раз-другой, мелко задышал, затрясся, и только кончаться стал, как по дороге с шумом, гиком, пьяный, раскрасневшийся, с гармошкой в руках, на тройке Нов-Год влетел. Кричит: «Где он старый хрыч?» — «Чего шумишь, неразумный? — Свят Сильвестер говорит. — Видишь, отец твой кончился?» — «А чего мне?.. Ну, стар стал, и помер, а нам какое дело?» — «Дойдет и до тебя черед!» — «Эт-та когда еще!.. Тыщу годов жить буду, веселиться! Поди-ка сюда, народ! Поцелуемся! Я Нов-Год, на тройке с бубенчиками, колокольцами, дугой малиновой в зеленых розах, прикатил! Подходи! Вона, счастье ваше, в кульках рогожных из города привез! Подходи, получай!»
«Ушел бы уж на площадь, что ли! — увещевает Свят Сильвестер. — Вишь, при мертвом отце нечестие разводишь. Нехорошо». — «Ну, чего там! Пойдем, братцы, на площадь!.. Танцуй, веселись! Пей, ешь, не хочу!» — «Иди, иди, Нов-Год, ступай подальше!.. Благослови, Господи, Венец благости Твоея!»
«Подходи, подходи!.. Получай!.. А ты что там стала, молодка? В Нове-Годе такую тебе разлюбовь привез, что не нарадуешься! Подходи!.. И ты, старче, чего стал, наклюквился? Индюком смотришь? Тебе в Нов-Годе сын вспоможение даст!.. Подходи! И ты, девчурка малая, что печалишься? Придет твой милый в Нове-Годе!»
Идет по дороге толпа Старых Дней. Пришли они, стали у погоста, легли в снег, и на смену им уже идет Первый День, на груди икона в серебре, с ледяшками, и на ней Рождество Христово, Богоявление и Поклонение Волхвов. Все люди сторонятся, шапки снимают. Стал Первый День на площади и в землю вешку вбил, а на ней дощечку, и на той дощечке чернилами написано: «Первое Генваря, лета, [Господи,[73] ] Благости Твоея тысяща девятьсот двенадцатого». И всяк, кто ни подойдет, перекрестится: «Слава Тебе, Господи, Нов-Год уже!» А Нов-Год молодец, подвыпил, бахвалится, орет на всю Ивановскую, кулаком себя в грудь бьет: «Уж я вам, батюш-ш-шки мои-и-и!.. Да я вам, вот те крест, все раздобуду! Да я вам все дам!.. С себя сниму, а дам, православные!» А потом гикнул на коней, бросил в народ остатки рогожных кульков со счастьем, покидал колбасами, бутылками водки, яблоками, орехами, чем было, гостинцем разным, и помчал на тока, солому зажег, зарево на всю деревню. Разошелся, кричит: «Давай сюда еще соломы! Гори, огонь, жарче, летом будет зарче!.. Всем дам — счастья, урожая, хлеба вдоволь!.. Прощевайте! Еще в Семеновку поспеть надо!» — и только его видали. Укатил в санях, вздымая снежный вихорь, в тьму ночную.
За ним пришла Первая Неделя с Мясоедом. — «А Стар-Год где? Помер? Сердешный! Ну, а сынок-то где же?» — «Был, да укатил. Кони-звери, один черный, другой рыжий, а третий белый. Тройкой приехал, облучок парчовый, шуба медвежья, волчья шапка, рукавицы оленевые, сам на облучке, полны сани гостинцев. Раздал, нашумел, набуянил, солому зажег, и помчал дальше». — «Ах, разбойник! Ах, прощелыга! Отца схоронить не успел, а буянит». — «Да отец давно под розовым кустиком скончался. Обмывала его Святая Меланка с Василием-Великим, в гроб положили, сына звали-звали, чтоб попрощался, а тот и ухом не повел. Что, мол, старика еще лизать после смерти! Помер, и закапывай!» — «А, нечистый его возьми! Ишь, на отца такое посрамление возвел… И как язык-то повернулся?» — «Да пьян, известно, был, ну и мелет всякое».