Болтовня почтальонши утешала Элизабет, и под конец она сказала:
— Можешь идти, я ничего с собой не сделаю. Вот если б не дети... А так я ничего плохого не сделаю, можешь идти.
К этой теме она никогда больше не возвращалась. Но с того дня их связывала общая тайна. А вот теперь, когда возник Якоб Ален, хоть и не француз, но все-таки человек с французской фамилией, Элизабет Бош невольно вспомнила про острова и про белый отель, за окном которого кричат чайки, красные и синие, а некоторые даже большие, прямо как канюк.
Элизабет захотелось кого-нибудь расспросить. «Эрна Лаутенбах меня поймет, — подумала она, — поймет да и присоветует что-нибудь». И Элизабет пошла к Эрне.
Лаутенбахи сидели перед телевизором, муж — с бутылкой пива, жена — рядом, без сил после трудного дня. «Вот хорошо, что ты пришла, хочешь пива или, может, стопочку домашней наливки?» Элизабет не хотела ни пива, ни домашней наливки, посидела вместе с ними часок перед телевизором, но когда фильм кончился, так и не решилась начать разговор, хотя хозяин ушел спать, а Эрна сказала ей:
— До чего ж ты исхудала, приходи почаще.
— Хорошо посидели, — ответила Элизабет и ни с того ни с сего добавила: — Время уходит, как вода, обратно не зачерпнешь.
— Да, да, — закивала Эрна, — столько всякого набирается, а ты знай себе крути педали, да в любую погоду, да с газетами и с журналами. Столько всякого набирается.
Дорога вела Элизабет Бош мимо бургомистра. Она не собиралась к нему заходить, но в гостиной у Раймельта еще горел свет. Она помешкала, торопливо прошла мимо, но повернула обратно.
В такую позднюю пору Раймельт, конечно, гостей не ждал. Был уже одиннадцатый час. Он прилег, не раздеваясь, на диван и сразу уснул. Когда Элизабет вошла в комнату, он испуганно вскочил.
— Я не знала, что ты уже спишь, у тебя свет горел, и дверь была не заперта.
— Да нет, я просто прилег малость отдохнуть.
Раймельт придвинул ей стул. И вот оба они сидели в маленькой комнате, где повсюду были разбросаны вещи.
— Ты плохо выглядишь, — наконец заговорила женщина.
Бургомистр отогнал муху и подумал: «Уж верно ты не затем ко мне пришла, чтобы это сказать».
— Почему ты не сходишь к врачу? — спросила Элизабет.
— Да и ты выглядишь не лучше, — сердито огрызнулся Раймельт и замахнулся на ту же самую муху.
Он встал и налил водку в две рюмки.
— Это средство пока еще помогает.
Он разинул рот, опрокинул туда содержимое рюмки и передернулся. С ним на самом деле творилось что-то неладное. По вечерам, возвращаясь домой, он прямо в одежде падал на диван, глядел в потолок и размышлял на тему: а что будет, если я возьму и уйду из деревни? На кладбище он велел соорудить новый ритуальный зал — на общественных началах, разумеется. Правда, бурый уголь подступал к деревне все ближе, но нельзя было допускать, чтобы люди по-прежнему собирались в старом зале, где сквозь прохудившуюся крышу дождь заливает гроб. Раньше его это не трогало. Просто времени не было для такого рода забот, а были сплошь неприятности с упрямыми крестьянами. Одному он просто дал под зад, тот говорил всякие гадости, когда у них создавался сельскохозяйственный кооператив. Раймельта тогда чуть не выперли за грубость и политическую слепоту. Ну и выперли бы, эка делов. Он не держался за свое кресло. Но извиняться — да, да на общем собрании его заставили публично извиниться! Приперлись все до единого, чтобы послушать, как он будет бормотать свои извинения. Слишком высокая цена за кооператив, в котором дела как не заладились с первого дня, так и до сих пор не ладятся.
А Элизабет Бош было хорошо вот так сидеть у Раймельта. Она увидела, что на сундуке валяется его куртка, и сказала «До чего ж теплая». Он не понял, к чему она клонит. «Если она сейчас скажет: «давай сойдемся», я напьюсь от радости, — подумал он. — Сам я этого никогда не скажу, но если она первая так скажет... С этим типом из Гамбурга у нее все кончено, я давно уже знаю. Деревню, правда, снесут бульдозерами, но не беда, отстроимся в другом месте. С ней бы я где хочешь отстроился». А Элизабет думала: «Он меня поймет, он только с виду такой ершистый, а жизнь его порядком помотала. Из-за жены угодил в тюрьму, а она ему потом даже пакетика кофе не прислала из своей Америки». И снова думает Раймельт: «Надо перебросить дощечку, чтоб она смогла перейти через канаву». Но ничего умного ему в голову не приходит, и он молча опрокидывает еще одну рюмку.
— Тебе налить?
— Я от водки дурею.
— Эка важность, — сказал он.
— Ах ты боже мой, — сказала она.
— На бога тоже надежда плоха. Он еще до сих пор никому не помог.
— Они разорвут меня на части.
Раймельт недоуменно поднял глаза на женщину, а когда она вдобавок спросила: «Тебе доводилось видеть желтое небо и чтоб на землю сыпался дождь из ворон?» — он уже не сомневался, что от двух рюмок водки Элизабет окосела. Как теперь быть, он не знал: то ли уложить ее на диван, то ли проводить до дому. И, не сумев удержаться от искушения, схватил ее за руку. Его собственная рука при этом дрожала, и он подумал про себя: «Ну и болван же я!»
— Он очень приличный человек, — вдруг заговорила Элизабет, — совсем не такой, как ты думаешь. И если я перееду к нему, это тоже будет не так, как ты думаешь. Он ждет меня, он добрый человек, а время утекает, словно вода.
Раймельт пил, и курил, и снова наливал себе до краев. «С чего ее сюда принесло? — думал он. — Мне-то какое до этого дело? У нее есть сын, сын работает в газете и кой-куда собирается, вот пусть сын и тревожится. Дочка в университете, а комбинат взял на себя расходы по обучению». Теперь Раймельту хотелось только одного: чтобы она ушла и оставила его в покое. Но женщина говорила, говорила, она вступила на ту самую дощечку, которую Раймельт перекинул для нее через канаву. «Он меня понимает, другие — нет, а он понимает». Она больше не испытывала страха.
— Берлин или Прага — всякий раз словно что-то запретное. А ему сюда — ты ведь знаешь, какой он. Он без своих синих чаек и жить не сможет. Синие чайки — вот такой это человек. А продать дом... Родной очаг — он и есть родной очаг. Я-то знаю, каково это, когда приходится все бросить. А ведь я была тогда молодая. Ему я нужна, детям я только стою поперек дороги. Никогда бы раньше не подумала, но так оно и есть. Тебе-то я могу сказать.
Раймельт пытался сохранять спокойствие, но вдруг откуда-то изнутри накатила слепая ярость, все равно как в тот раз, когда он пнул ногой крестьянина или выбросил в окно любовника своей жены.
— На тебя даже плюнуть противно.
Только это он и сумел выкрикнуть, после чего распахнул дверь. Элизабет до того испугалась, что не могла сделать ни одного шага. От этого Раймельт еще больше рассвирепел и повторил:
— На тебя даже плюнуть противно.
А когда Элизабет все-таки нашла в себе силы уйти, он много чего кричал ей вслед, хотя впоследствии он, как ни пытался, не мог вспомнить, что именно. Он кричал, что она не мать своим детям, что на уме у нее одни мужики, что ее сыну никогда не бывать ни в Лондоне, ни в Швеции, что дальше Засница[1] его теперь никто не пустит и она это знает не хуже, чем он, что и философский факультет для дочки накрылся, грех чего-то требовать от комбината, если мамаша сбежала на Запад, когда убегать никак нельзя, когда везде понатыканы атомные штучки, и должен быть какой-то порядок. «Я ему нужна» — ах, ах, сентиментальные бредни. Гамбуржцу у них в деревне не хозяйничать, покуда его, Раймельта, голос здесь хоть что-то значит, гамбуржцу здесь делать нечего, и чтоб у них в совете духу ее больше не было, не нужна она здесь. Элизабет тесней запахнула платок на груди и ушла в темноту. Она шла и все спрашивала: «Да что ж это такое?» Губы у нее складывались в странную усмешку, но она этого не чувствовала.
Раймельт сидел в унылой безнадежности своей комнаты, рубаха на груди распахнута, ноги босые, сидел и без устали разговаривал с самим собой, впору было подумать, что он рехнулся. У него в голове не укладывалось, как это Элизабет Бош... другие — да, пожалуйста, но чтобы она... Муж — передовой рабочий, повел состав, хотя после затяжных дождей мог бы и не вести, словом, настоящий шахтер, память о таких людях живет вечно, да и Элизабет — всюду, где нужна была помощь, она оказывалась тут как тут, а теперь... В голове не укладывается. Сын, молодой кандидат наук, многообещающий, выездной. Да и девчонка не уступит брату. Гамбуржец — добрый человек, пусть так, может, и добрый, может, и добрый. Но сбежать из-за этого... Из-за этого — да ни в жисть! Родной очаг! Здесь у тебя родной очаг, больше нигде. Синие чайки, дались тебе эти синие чайки.
Какое-то время он продолжал кричать, потом стены комнаты начали давить его, и он выскочил на улицу. Он думал, что, может, еще сумеет ее догнать. Но женщина исчезла. И света у нее не было. Синие чайки! Он против воли рассмеялся. А потом так же неудержимо заплакал, плакал и проклинал себя за то, что перебрал.