Она слушала минут пять, потом встала, посреди "Мы три царя Востока" помахала им на прощанье рукой и вернулась ко мне с куском пирога.
— Ну как? — спросил я.
— Поют, — сказала она, показывая, что они поют.
— Как пирог? — спросил я.
— Не знаю, — сказал она и бросила пирог на землю. — Я уже завтракала. — Там он и остался.
Я подумал о трех оленях и поющих христианах. Посмотрел на кусок пирога и на реку, за которой скрылись олени.
Пирог на земле казался очень маленьким. Вода текла по камням. Птица или зверь съедят пирог, а потом спустятся к реке попить воды.
Пустячок пришел мне в голову, и не оставил выбора — я так ему обрадовался, что обхватил руками дерево, щека подплыла к душистой коре и покачивалась там несколько нежных мгновений безветрия.
В этом раннем черт побери апреле черт побери начинается с записки на входной двери, что оставила юная леди. Я читаю записку и думаю: что за черт?
Для такой фигни я слишком стар. Я не могу за всем уследить, а потому беру дочь и на этом фронте делаю все, на что способен: веду ее играть в парк.
На самом деле, я не хочу вылезать из постели, но мне нужно в туалет. Возвращаясь из туалета, я замечаю записку или что-то вроде на стекле входной двери. От нее на стекле тень.
Пошли к черту. Пусть другой кто-нибудь разбирается в начале апреля со всеми этими сложностями. С меня довольно похода в туалет. Я возвращаюсь в постель.
Мне снится, что некто — очень неприятный — гуляет с собакой. Сон длится несколько часов. Этот некто напевает своей собаке, но я не могу расслышать, что за песня, приходится очень сильно вслушиваться, и я все равно не слышу.
Я встаю в глубокой скуке. Что мне делать с остатком жизни? Мне двадцать девять. Я снимаю записку с двери и возвращаюсь в постель.
Я читаю записку, натянув на голову простыню. Не очень хорошее освещение, но лучше, чем все, что мне сегодня попадалось. Записка от девушки. Она тихонько прошла мимо и оставила ее на двери.
В записке она просит прощения за сцену, которую устроила мне прошлой ночью. В форме загадки. Ничего не понимаю. И вообще, в жопу эти ее загадки. Ебена мать.
Я беру дочь и веду ее на площадку на Портсмут-сквер. И вот уже час я за ней наблюдаю. Время от времени отворачиваюсь, чтобы все это записать.
Интересно, оставит ли моя дочь записку на двери какого-нибудь мужчины в начале черт побери апреля, черт побери, и он прочтет ее в постели, с головой укрывшись простыней, а потом поведет свою дочь в парк, поднимет глаза, как только что я, и увидит, что она играет в песке с голубым ведерком.
Это вечная история, которую я все время рассказываю своей четырехлетней дочери. Что-то она из нее добывает и хочет слушать ее снова и снова.
Когда пора ложиться спать, она говорит:
— Папа, расскажи, как ты был маленький и залез в тот камень.
— Хорошо.
Она подтыкает вокруг себя одеяло, будто послушные облака, сует палец в рот и смотрит на меня внимательными голубыми глазами.
— Однажды, когда я был маленький, как ты сейчас, мои мама и папа взяли меня на пикник на Маунт-Рэйнир. Мы приехали туда на старой машине и посреди дороги увидели оленя.
Мы пришли на луг, в тени деревьев был снег и еще он был там, куда не попадало солнце.
На лугу росли дикие цветы, очень красивые. Посреди луга лежал огромный круглый камень, папа подошел к нему, нашел в середине камня дырку и заглянул внутрь. Камень был пустой, как крошечная комнатка.
Папа заполз в камень, сел внутри и стал глядеть наружу, на синее небо и дикие цветы. Папе очень понравился этот камень: он решил, что это будет дом, и играл внутри камня весь день.
Внутрь большого камня он принес маленьких камней. Он решил, что маленькие камни будут очагом, мебелью и всем остальным, он готовил еду, а едой были цветы.
Это конец истории.
Тут она смотрит на меня своими темно-голубыми глазами и видит меня ребенком: я играю внутри камня, воображаю, что дикие цветы — гамбургеры, и готовлю их на маленьком камне, похожем на очаг.
Ей эта история никогда не надоедает. Она слышала ее раз тридцать или сорок и всегда просит рассказать снова.
Ей это очень важно.
Я думаю, для нее эта история — дверь Христофора Колумба, через которую она открывает своего отца, маленького, как она сама.
Когда-то мне грезилось стать генералом. Это было в Такоме в самые первые годы Второй мировой, когда я был еще ребенком и ходил в начальную школу. Там объявили грандиозный сбор макулатуры, блистательно оформленный, как военная карьера.
Это было здорово и примерно вот так: приносишь пятьдесят фунтов бумаги и становишься рядовым, семьдесят пять фунтов стоят капральских лычек, сто фунтов — сержант, после чего фунты бумаги взлетают по спирали вверх, пока не становишься генералом.
Наверное, для генерала нужно было притащить тонну бумаги, а может, и всего тысячу фунтов. Не помню я точного количества, но в самом начале это казалось так просто — собери сколько нужно макулатуры, и станешь генералом.
Для начала я собрал всю бесхозную бумагу, что невинно валялась по дому. Получилось три или четыре фунта. Должен признаться: я был несколько разочарован. Не знаю, откуда у меня взялось представление, что наш дом просто ломится от макулатуры. Мне казалось, что она повсюду. Интересный сюрприз: оказывается, бумага обманчива.
Но я не падал духом. Собрал всю волю в кулак и отправился по соседям, спрашивая, не валяются ли у них где-нибудь газеты или журналы, которые не жалко отдать на хорошее дело, чтобы мы выиграли войну и навсегда победили зло.
Одна старушка терпеливо выслушала всю мою речь и отдала номер журнала "Лайф", который только что закончила читать. Дверь она закрыла, когда я еще стоял перед ней, оторопело глядя на журнал в руке. Бумага была еще теплой.
В следующем доме никакой макулатуры не было — даже драного конверта. Меня опередил другой мальчишка.
В следующем дома никого не было.
Так продолжалось неделю — одна дверь за другой, дом за домом, квартал за кварталом, пока, наконец, у меня не скопилось достаточно бумаги, чтобы стать рядовым.
Я приволок эту чертову нашивку рядового домой на самом что ни на есть дне кармана. У нас в квартале уже были макулатурные офицеры — лейтенанты и капитаны. Я даже не стал заморачиваться и пришивать лычки себе на курточку. Просто закинул нашивку в ящик комода и прикрыл носками.
Следующие несколько дней я цинично охотился за макулатурой, и мне повезло: у кого-то в подвале оказалась средней величины кипа журналов "Колльерс". Ее хватило на капральские нашивки, тоже немедленно попавшие под носки, к лычкам рядового.
Те из мальчишек, кто носил лучшую одежду, имел много карманных денег и каждый день обедал горячим, были уже генералами. Они знали, где есть много журналов, а у их родителей были машины. Они по-военному вышагивали на школьной площадке и по дороге домой.
Вскоре после этого — примерно, на следующий день — я положил конец своей славной военной карьере и вступил в макулатурные тени Америки, где уже не бывает иллюзий, а облом — это неоплаченный чек, двойка в дневнике, письмо, которым заканчивается любовь, и еще слова, что ранят людей, когда те их читают.
Сегодня вечером меня слегка гнетут чувства, для которых нет слов, и события, которые следует объяснять скорее в измерениях бумажной пыли, а не слов.
Я обследовал полуошметки своего детства. Куски далекой жизни без формы и смысла. То, что просто случилось, — как бумажная пыль.
Полная история Германии и Японии
Несколько лет назад (во Вторую мировую войну) я жил в мотеле по соседству со складом "Свифта"[38] — красивое слово для обозначения скотобойни.
Там убивали свиней, час за часом, день за днем, неделю за неделей, месяц за месяцем, весна оборачивалась летом, а лето — осенью, им резали глотки, а потом следовала пронзительная жалоба, будто в мусорном баке включили оперную пластинку.
Почему-то я думал, что убийства всех этих свиней как-то связаны с победой в войне. Видимо, потому, что с ней тогда все было связано.
Первую неделю или две жизни в мотеле меня это страшно нервировало. Все эти вопли трудно было выносить, но потом я к ним привык, и они стали такими же, как любой другой звук: пение птицы на дереве, дневной свисток, радио, проезжающие мимо грузовики, человеческие голоса или когда зовут на обед…
— После обеда поиграешь!
Когда свиньи не визжали, тишина звучала так, будто сломался механизм.
То был дождливый аукцион на Тихоокеанском Северо-западе: дети носятся, суют повсюду нос, фермерских жен интересуют ящики с использованными стеклянными банками, ношеные платья, может, какая-нибудь мебель в дом, а мужчин — седла, инвентарь и скот.