Антонина накидывала на клиента простыню и ласково спрашивала:
— Одеколон «Тройной» желаете?
— Желаем! — выдыхал клиент. — Все желаем!
Холод ножниц, нежность пальцев… А в зеркале такая красота — хоть бросай портфель с ответственными документами и беги за ней на край света. Впрочем, зачем бежать? Товарищ Романова всегда здесь — с 8 утра до 5 вечера.
Раз в парикмахерскую зашел человек в гимнастерке с малиновыми петлицами — высокий, седой, с пистолетом. Велел обрить себя наголо, а потом — дать адресок. Антонина засмущалась.
— Я вечерами на рабфаке учусь, так что меня все равно дома не бывает.
Человек не настаивал. Поблагодарил и вышел.
— Тонька, глянь!
Подруга из дамского зала подтащила Антонину к окну. Человек отъехал от парикмахерской на роскошном «Паккарде».
— Дура ты, прости Господи! Такого мужчину упустила!
Но Петр Кондратьевич (так звали человека) вскоре опять появился. Был в отличном расположении духа, шутил, предлагал девушкам папиросы. А потом сказал, что теперь знает не только Антонинин адрес, но и почему ее во дворе «Царевной» дразнят.
— У нас фамилия — Романовы, — поспешно сказала она.
— Да знаю я, знаю. Ты меня не бойся. Я ж не зверь.
Свадьба была тайной, но пышной — на загородной даче Петра Кондратьевича. Стол ломился от кушаний. Антонина, видавшая такое лишь на натюрмортах, так объелась, что у нее разболелся живот.
— Привыкай, Царевна! — посмеивался муж.
Она его почти не видела: Петр Кондратьевич оставлял ее на даче и уезжал в Москву. Единственное, что требовалось от Антонины — это беречь себя. Она была беременна.
Дочь нарекли Эльвирой. Так звали даму из американского фильма[10], который смотрел Петр Кондратьевич.
— «Свободна и легка», — повторял он название. — Пусть будет такой.
Однажды Петр Кондратьевич приехал и велел собираться.
— Куда?
— На Север.
Разболтанный поезд притащил их в Архангельск. Оттуда грузовой машиной по бесконечному проселку. Петр Кондратьевич курил и смотрел мимо лица. Спросить о том, что случилось, было немыслимо.
Деревня в снегах. Люди в форме.
Им выделили просторную избу.
— Почисти тут все, — сказал Петр Кондратьевич, брезгливо глядя на чужие, только что оставленные вещи.
Антонина кружилась с тряпкою по избе, выкидывала ненужное, расставляла нужное.
В красном углу висели иконы. Антонина подумала и решила их убрать: все-таки муж — офицер НКВД. В засохших цветах за иконой лежала бумажка с молитвой: «…угаси горящий в нас пламень греховный и покаянием ороси изсохшая сердца наша».
Она не сразу осознала, куда приехала. И только увидев людей, роющих за околицей котлован, поняла — лагерь. На улице — сорокоградусный мороз. А они — дохлые, беззубые, — ломами били землю. И каждое лицо — как обугленное.
Петр Кондратьевич был начальником лагеря.
— Дешево отделался, — цедил он нервно. Вешал шапку и шинель, обтирал голову платком и садился обедать.
Лагерь находился совсем рядом, минут двадцать пешком, но Антонина обходила его как чумной дом. Но его присутствие ощущалось — разговорами, собачьими голосами, следами на снегу.
Петр Кондратьевич был то хмур, то нарочито весел.
— Терпеть, Царевна! Терпеть.
Иногда в избу влетал розовощекий, в сливочном тулупе молодец, кидал руку к козырьку и радостно спрашивал:
— Товарищ Басыров! Разрешите обратиться! Куда жмуриков будем складывать?
Петр Кондратьевич распоряжался и, вздыхая, включал радиоприемник — слушать хор Пятницкого.
Антонина боялась проситься домой. Зажимала в себе тоску, давила как клюкву в стакане. Кислые брызги, красные пятна. Весной у Эльвиры обнаружился бронхит, и муж сам предложил:
— Отвези ее в Москву. Я тебе сопровождающего дам.
Попутчиком оказался рыжий парень, совсем мальчик. Сидя рядом с Антониной в грузовике, рассказал, что он тоже из Москвы, учился на геолога, потом попал в армию.
Ресницы у него были медные, на носу — веснушки.
— Знаешь, на кого ты похож? — улыбнулась Антонина. — На рыжего котишку.
Она чувствовала себя намного старше. Лагерная зима сломила ее, душа превратилась в сухарик. А Рыжий не умел тосковать. Он носил на плечах Эльвиру, шумно со всеми знакомился, рассказывал анекдоты и сам же над ними хохотал — от души, во все горло.
В Архангельске они целых три дня жили на вокзале. Рыжий приносил из буфета сладкий чай и пирожки с непонятно чем.
— Кушайте, Антонина Александровна, пока горячие!
На третий день она встала в лужу и промочила ноги. Рыжий вытащил из вещмешка чистую рубаху и принялся растирать ей ступни.
— Ну нельзя ж так… Ведь простудиться можно…
От счастья у нее перехватывало дыханье.
Чем ближе подъезжали к Москве, тем сильнее колотилось сердце. Как расставаться после всего этого? Сказать: «Спасибо» и уйти? Куда?! Зачем?!
Уложив Эльвиру, она вышла в грохочущий тамбур. За окном несся лес — весь пуховый от мелких листьев. Уйдешь — как в воду канешь: и уже не выплыть. А если не расставаться? Петр Кондратьевич не простит… Такие как он, не разводятся. Ох, черт с ним, черт!
Лязгнула дверь.
— Вы здесь? Слава богу!
Он смотрел на нее котишкиными глазами. Линялая гимнастерка, короткие рукава…
— Не стой здесь — дует.
— Я без вас никуда не уйду.
Она подошла к нему и уткнулась холодным носом в плечо.
— Я без тебя тоже.
Два месяца они соблюдали конспирацию, встречались в метро, ехали куда-нибудь. Антонина не могла все бросить и сбежать: дочь положили в больницу.
От Петра Кондратьевича приходили письма, похожие на доклады, она отвечала в том же духе: «На даче покрыли крышу, купила двенадцать вилок».
О Рыжем она рассказала только брату Леше, моему деду. Он поклялся хранить тайну до гробовой доски. Но видел их не только Леша.
Случилось то, что должно было случиться. Рыжего арестовали. Петр Кондратьевич, явившись домой, ни словом не упрекнул жену — как будто ничего не знал. А за обедом в подробностях рассказывал о допросах врага народа: как и что с ним делали. Когда Антонина попыталась выброситься из окна, ее отправили в психлечебницу.
Мужа ее расстреляли в конце 1939 года.
После войны Леша, тогда уже кадровый офицер, получил письмо:
«Меня выпустили. В нашей квартире живет другой человек. Соседка дала мне твой адрес и сказала, что ты сейчас служишь в Ташкенте. Мне негде жить. Ты мог бы взять меня к себе? Хотя бы на время?
Твоя Тоня»
Леша готовился поступать в Академию Генштаба — от этого зависело его будущее. Сестра, десять лет проведшая в дурдоме, не вписывалась в это будущее.
Он ей не ответил.
I LOVE YOU
21 апреля 2007 г.
Пол сидит за компьютером и делает деньги — взгляд сосредоточен, в очках — синие отблески. У него там инвестиции в недвижимость Колорадо.
А я сижу на диване, пью чай и болтаю ногами. У меня тут любовь.
Как-то странно называть мое счастье словом из бесталанных песенок. У древних греков на каждый случай был свой термин: «агапэ» — любовь самоотверженная, «филия» — любовь-симпатия, «эрос» — любовь-страсть. Я их все перепробовала.
А как мне назвать мою теперешнюю любовь?
Не отрываясь от экрана, Пол гладит мою коленку. Он тоже счастлив.
Нам интересно вдвоем. Он мне:
— Деньги не имеют ничего общего ни с работой, ни с временем, на нее потраченным. Скажем, вклад в банке зарабатывает проценты сам по себе. Быть богатым — это видеть шансы и иметь смелость ими пользоваться.
Я киваю: в жизни все то же самое. Один придет к морю и ляжет загорать; второй придет и напишет картину; третий наловит рыбы и продаст ее на базаре. Каждый видит свои возможности.
Сколько женщин каждый день встречаются с Полом и не видят, что его можно любить! Есть даже те, кто его терпеть не может: у адвокатов всегда много врагов. А я смотрю на его пальцы, бегающие по клавиатуре, на клетчатые шорты с тесемками на пузе… У моей любви все-такие есть имя: «Narcissus hybridus poeticus» — «нарцисс гибридный поэтический». Мы с Полом однозначные эгоцентрики — самовлюбленные и тщеславные. Но мы уже настолько срослись друг с другом, что наш эгоизм распространяется сразу на двоих. В этом поэзия наших отношений.
ЖИВАЯ ВЕРА
23 апреля 2007 г.
Леля в больнице.
Я только сейчас заметила: все, что связано с медициной, имеет имена — как у мелких божков в римском пантеоне. Наверняка так и есть: у каждого диагноза и процедуры есть свой ответственный небожитель:
Катетер — бог промывания.
Пальпация — богиня ощупывания.
Аппендицит — зловредный дух, живущий в кишках. Сын Паталогии и Гастрита.